Но дальше этого Мирон Савельич не мог пойти, споткнувшись обо что-то невидимое Павлу, который слушал всё это с выражением глубочайшего внимания и тихой радости на своём рябом лице. Он ещё долго смотрел в рот хозяина, когда тот, уже окончательно убедившись в невозможности оформить свою мысль, широко махнул рукой и умолк...
Павел тоже молчал; но, чувствуя, что ему необходимо нужно так или иначе выразить хоть немножко из того, что так приятно наполняло его грудь и туманило голову, он, не найдя ничего лучшего, снова начал благодарить.
- Очень я вас благодарю, хозяин, за все ваши слова! Так благодарю!.. и он развёл руками, не имея возможности сказать, как именно он благодарит. - Хворость эта самая на пользу мне пошла. Это вы верно сказали. Волком я себя понимал до неё... а теперь вижу, что человек. И даже вот мне оказывают внимание... По-окорнейше благодарю!.. - и он как-то задыхался от наплыва желания говорить и высказываться.
- Ну, это, парень, пустяк! Положим, был ты до болезни очень не фарштейн! Неудобным, тяжеловесным человеком был, это твоя правда. Но надо тебе сказать, что неизвестно мне, как лучше жизнь проходить - сторонкой от людей или заодно с ними. Приятную компанию эти самые люди редко могут составить, и гулять ты с ними - гуляй, но ротик держи закрытым и пальчики сжимай в кулачок на всякий случай. Сердиться, ежели тебя они обтяпают, не следует, потому - каждый жить хочет, а жить-то куды как тесно и другого нельзя не задеть; но не следует и поддаваться. Ты лучше сам из кого ни то соки выжми, чем свой бок другому подставлять. А пуще всего берегись баб! Это - т-такие ехидны, что и не заметишь, как она тебя ужалит. Улыбнётся тебе - раз, поцелует - два, похвалит - три; четыре - ты уж и работник на неё, пять - у тебя уж и душа ноет, воли просит, но дудочки, миленький! Не такие у них, у кошек, лапки, чтоб тебя выпустить! И умрёшь ты раньше смерти раз пяток-другой!..
Мирон вдохновился и философствовал вплоть до вечера, не переставая работать.
Павел сидел против него и внимательно слушал, тоже что-то ковыряя шилом. Но внимание к речам хозяина не покрывало собой некоторой неотступной мысли, всё время копошившейся в его голове.
- Шабаш! - сказал Мирон, кончая вместе и философствовать и работать. Ложись-ка ты, брат, отдыхай. А то - на улицу иди, дышать.
- Нет, я лучше к ней... - смиренно проговорил Павел, потупляя глаза.
- Это к Наталье, значит? Гм!.. Ну что ж, иди! - задумчиво сказал хозяин.
Но когда Павел выходил из мастерской, он ещё крикнул ему вдогонку:
- Смотри же, поглядывай, как бы она тебя не женила!.. Хе-хе!.. И не заметишь, как это случится. Они - ловкие!..
На Павла этот крик подействовал неприятно. Знает он её, и совсем она не похожа на всех других. Пробовал уж он её очернить - и не пристало ничего. Она просто добрая - и больше ничего.
Занятый этими протестующими думами, он не заметил, как взошёл по лестнице и очутился на чердаке у маленькой, неплотно притворённой двери. Он почувствовал себя неловко и не решился войти, не кашлянув прежде. Но его кашель, хотя и был громок, не вызвал никаких признаков жизни за дверью.
"Спит, видно!" - подумал он; но не ушёл, а продолжал стоять, заложив руки за спину и тайно надеясь, что вот-вот она проснётся.
С улицы доносился глухой шум. От раскалённой солнцем крыши на чердаке было душно и пахло нагретой землёй и ещё чем-то, щекотавшим ноздри.
Вдруг дверь тихо отворилась. Он отступил, почтительно сняв с головы фуражку, низко поклонился и, не поднимая головы, ожидал, что вот сейчас она скажет ему что-нибудь. Но она всё не говорила. Тогда он поднял голову и разинул рот от удивления. Перед ним никого не было, и в комнате тоже было пусто. Очевидно, дверь отворилась оттого, что в открытое окно пахнул ветер.
Он заглянул в комнату. Там всё было разбросано, не прибрано, постель, стоявшая у стены, смята, на столе перед ней стояли грязные тарелки с какими-то кусками и окурками папирос, две пивные бутылки, самовар, чашки; на полу валялась красная юбка, башмак и смятый букет бумажных цветов...
Павлу почему-то стало грустно при виде всего этого, и он хотел уйти, но вдруг, повинуясь какому-то внутреннему толчку, перешагнул через порог и вошёл в комнату. Это была маленькая конурка, с потолком в виде крышки гроба, оклеенная дрянными голубыми обоями; местами они оборвались и отстали от стены; это, в связи с общим беспорядком комнаты, делало всю её такой странной, как будто бы она была вывернута наизнанку.
Павел глубоко вздохнул, прошёл к окну и сел на стул.
"Зачем же я не ухожу?" - подумал он и ощутил в себе совершенное отсутствие даже намёка на то, что ему хотелось бы уйти. "Ведь как и уйдёшь? Её нет, квартира не заперта, и вот всё разбросано... Она, наверное, недалеко, тут где-нибудь..."
И он посмотрел в окно, как бы надеясь увидать её.
Из окна открывался странный вид на город. Собственно, города не было, были только крыши и меж них тут и там - зелёные острова садов.
Зелёные, красные, бурые крыши, цепляясь одна за другую, казались беспорядочно брошенными кем-то. Иногда из них стрелой вздымался к небу острый шпиль церкви, увенчанный крестом, чуть-чуть освещённым последними лучами заходящего солнца. Там, на окраине города, уже родилась тонкая дымка вечерней мглы и тихо так плыла над крышами, делая их мягче и темней... Пятна зелени садов сливались с домами, и Павел, наблюдая, как родится и развивается вечер, кутая своими тенями землю, чувствовал, что ему грустно и сладко... А вдали, за городом, где небо было темнее, блестели две звезды, одна, большая красноватая, блестела так весело и смело, а другая, только что вспыхнувшая, боязливо вздрагивала, то скрываясь, то появляясь вновь.
Хорошо быть таким человеком, который мог бы понимать всё это - вечер, небо, звёзды, засыпающий город и свои думы; который бы знал - зачем всё это нужно, какая во всём этом скрыта дума и душа, и который жил бы вровень с этим пониманием и знал бы, зачем и сам он нужен и какое тут его место. Может быть, тогда тот человек мог бы сделать всю жизнь такой же тёплой и мягкой, как этот вечер, и сроднил бы людей до того, что каждый человек видел бы в другом самого себя и не боялся бы его...
Увлечённый своими думами, Павел сидел у окна, не замечая времени, хотя оно так заметно проходило перед его глазами. Он тогда понял, что сидит тут уж давно, когда на дворе раздался чей-то крик и он, взглянув из окна вниз, увидал, что уже совсем темно и что всё небо блестит звёздами. Ему хотелось спать, и он, вздохнув, пошёл к двери, но, выйдя из неё, услыхал на лестнице тяжёлые, неровные шаги и остановился.
По лестнице грузно подымалась какая-то фигура. Она странно всхлипывала, как бы плача. Павел отодвинулся к стороне и стал за дверь.
- Черти... - пробормотал пьяным голосом тот, кто шёл к Наталье.
Павел думал, что это идут к ней, и был очень поражён, когда узнал, что это она сама. Ещё издали он услыхал запах водки, а когда она поравнялась с ним, то увидал, что вся она растрёпана, измята и еле идёт. Ему стало жалко её, но он почему-то не решился выйти и помочь ей - и остался за дверью. Вот она толкнула дверь плечом, придавив ею Павла, и вошла в комнату, где сразу раздался звон стаканов и стук падавших бутылок.
- Пошло... всё... к чёрту... - услыхал Павел пьяный голос, в котором всё-таки ясно слышались обида и зло.
Он стоял неподвижно и, притаив дыхание, слушал, хотя ему было тяжело и неприятно это.
Вдруг раздался плач и протестующие выкрики:
- Избил... подлец!.. за что избил?!. Я могла требовать... мои деньги!.. могла!.. жулик! три рубля... мне ведь нужно!.. А, ты думаешь, такая она... и надо бить... можно бить!.. нет, ты врёшь!.. врёшь!.. врёшь!.. я тоже... чувствую! ну, я не человек... ну да... не человек... а такая... но ведь я имею право... моё... полное право... требовать... три рубля!!.
Она выкрикнула эти "три рубля" так визгливо-звонко и с такой пьяной злобой и тоской, что Павел почувствовал как бы удар от этого крика и быстро пошёл из-за двери вон к лестнице, сам полный горькой тоски и злобы против кого-то. Когда он сходил с последней ступеньки, наверху послышался стук от падения чего-то и звон разбитой посуды.
- Это она стол, значит, уронила... Совсем... - громко сказал он, стоя уже на дворе. Он не знал, что нужно ему делать, но чувствовал, что что-то нужно. Стоя среди двора с фуражкой в руке, он прислушивался, как сильно бьётся его сердце и как тяжело и скверно душит что-то в груди... У него мутилось в голове и не было ни одной ясной мысли.
- Подлецы! - прошептал он и стал припоминать все когда-либо слышанные ругательства, повторяя их злым шёпотом. Потом, когда от этого ему стало немного легче, он вышел за ворота и сел на лавку, плотно прислонясь к стене.
Ему всё казалось, что по тёмной, пустынной улице ходят, шатаясь из стороны в сторону, пьяные женские фигуры и что-то зло бормочут... Тоска всё сильней сосала ему грудь. Он встал и ушёл в мастерскую.
- Ну что, Павлуха, как дела? - спросил его утром хозяин и, тонко улыбаясь, пристально уставился на него глазами. - Был, благодарил? а?