Результаты такого религиозного воспитания очевидны. Сначала, когда мы были еще очень малы, религия и церковь страшили нас и Бог представлялся нам, как карающий мстительный еврейский Иегова. Понятия о любвеобильном и милостивом Христе у нас не было. Потом, когда мы подросли и страхи наши прошли, мы, хотя и уважали религию, но относились к ней формально и уж никак не искали в ней ни опоры, ни утешения в трудные минуты сомнений и моральной неудовлетворенности.
(88) Родители, времени моего детства и юношества, вероятно, не читали одной строфы из "Евгения Онегина", а если и читали, то не вдумывались в нее, а, быть может, даже сочли ее безнравственной. Между тем там сказано нечто, понимание чего могло бы значительно облегчить некоторые очень тягостные минуты юношеской поры. Вот что говорится в этой строфе:
Нас пыл сердечный рано мучит,
Как говорит Шатобриан,
Любви нас не природа учит,
А первый пакостный роман.
Мы алчны жизнь узнать заране
И узнаем ее в романе.
Лета пройдут и между тем
Не насладимся мы ничем.
Прелестный опыт упреждая,
Мы только счастию вредим...
Когда я вспоминаю, какой таинственностью был облечен в сущности естественный и простой вопрос о деторождении и половом акте, как люди стыдились о нем говорить, каким грехом казалась всякая мысль о нем, то я завидую теперешнему молодому поколению: его учит любви природа и оно с ранних лет привыкает относиться просто к отношениям между мужчиной и женщиной. Насколько их воображение чище и спокойнее. Тайна в половом вопросе только способствовала развитию чувственности. Первая любовь в этих условиях теряла свой идеалистический характер и превращалась в плотскую страсть, которая, в случае ревности, порождала невыносимые и совершенно лишние страдания. Казалось бы, вот тут-то и должна была проявиться благая роль родителей и наставников, с которыми юноша мог бы поделиться своими мучениями. Но нет, причина эта была стыдная, а юноши, в особенности самолюбивые, боялись насмешки или легкомысленного отношения к их исповеди и потому предпочитали молчаливо переносить свои тяжелые переживания. К тому же размышления и разговоры об этом считались греховными, и если родители и наставники не смеялись над юношей, то они считали его грешником и испорченным безнравственным мальчишкой и даже принимали строгие меры к его исправлению. Юноше оставалось в молчании переносить свои страдания, что отражалось на его поведении, а иногда и на здоровьи. Прежде всего он становился мечтательным, рассеянным и ленивым, а это (89) отзывалось на его учении. Тогда родительская власть, не стараясь найти причины его состояния, со всем своим авторитетом набрасывалась на виновного, засыпала его упреками, наказывала за плохие отметки. Происходило отчуждение между существами, любящими друг друга и, по законам природы, призванными приходить друг другу на помощь.
Для меня "пора надежд и грусти нежной", т. е., проще говоря, половая зрелость, наступила рано - в тринадцать лет и проявилась бурно и резко. Потрясение моей психики было настолько сильно, что я совершенно изменился. Из благонравного старательного мальчика я за короткое время превратился в рассеянного, раздражительного, а главное ленивого мальчишку. Учиться я совершенно не мог, и самые простые уроки стали мне непонятны. Надо сказать, что то, что так тщательно скрывали от меня мать и гувернеры, я узнал от товарищей в первый же месяц моего поступления в гимназию, а "пакостным романом", окончательно меня просветившим, был "Нана" Золя в русском переводе. Читал я его по ночам, когда в доме все спали. Последствия этого очевидны. Престиж, которым я до сих пор пользовался дома, был мной утрачен, и вернул я его только значительно позже и не без борьбы. Отношение матери ко мне резко изменилось, она больше не гордилась мной, а сердилась на меня за мою испорченность. Именно с этого времени началась моя "оппозиция" против материнского авторитета, стоившая мне немало душевных сил...
Моя мать, как я уже говорил, была по рождению немка и Россию не понимала, русская же культура была для нее совершенно чужда. А то, что она из нее узнавала, казалось ей исполненным вольнодумства и безнравственности, от которых нас, разумеется, надо было уберечь. Это было легко сделать, т. к. наш дом посещали исключительно "благонамеренные" люди, за исключением дяди Андрея, от которого нас оберегали путем отправления во время его посещения сначала в детскую, а позже - в классную. Наше чтение строго контролировалось (несмотря на то, что я рано прочел Золя), и, кроме проскачки с Маминым-Сибиряком, этот контроль действовал нормально по отношению к литературе, вредной в религиозном и нравственном отношении. Все же Толстого, кроме "Войны и Мира", нам не давали читать, ведь он в это время написал (90) столь опасную повесть, как "Крейцерова Соната". Я уже говорил о наших немецких гувернерах, а потому не стоит говорить об их возможности иметь на нас культурное влияние.
Могут спросить, а нужны ли были нам серьезные интересы? Не показались ли бы нам скучными серьезные разговоры старших о вопросах, далеких нашему пониманию? Не бежали бы мы сами от них, занятые мыслями о развлечениях и житейских наслаждениях? Я не берусь ответить на эти вопросы за моих братьев, но о себе могу сказать, что я с удовольствием познал бы с более раннего возраста прелесть и вкус глубоких, долгих размышлений...
В тяжелые минуты сомнений и тягостных борений я был один и мне были даны только лишь страх Божий и мораль, как орудия в этой борьбе. Эти орудия никак не могли занять мой ум и увлечь мое сердце. Почему мне не дали того, что отвлекло бы меня от ничтожных увлечений, заняло бы мой ум и наполнило бы пустоту моей души?
То, что происходило со мной в мои детские и юношеские годы, было уделом многих, но у меня было нечто особенное, чего я тогда не мог осознать. Это "нечто" бессознательно, как я понял впоследствии, усугубляло трудности моих внутренних борений. Теперь я знаю, что во мне, вернее в моем подсознании, тогда боролись два атавизма. С одной стороны длинная вереница потомков немецких рыцарей, чуждых и даже враждебных русскости и русской культуре, и, с другой стороны, потомки татар, совершенно обрусевших в течение веков. Во мне встретились немецкая рыцарская традиция и духовное наследие декабристов. Столь различные элементы не могли слиться в одно целое, и в их борьбе победило второе. Мне стало дорогим и близким все, что связано с русской историей, с именем Давыдовых. Знатное происхождение семьи моей матери никогда не льстило моему самолюбию, но место, занимаемое именем Давыдовых в истории русской культуры, всегда возбуждало мою гордость.
ПУТЕШЕСТВИЯ ЗАГРАНИЦУ В ДЕТСТВЕ
(91)
Когда мне было девять лет, здоровье моей матери стало внушать опасения. Боялись за ее легкие. Врачи запретили ей выходить зимой из дому, и она могла только не более получаса гулять по солнечной стороне нашей улицы, да и то в респираторе. На лето ее послали в Швейцарию.
Это наше путешествие было моим первым выездом заграницу. Поселились мы в Терите, на берегу Женевского озера, недалеко от Шильонского замка. Вид из окна пансиона, в котором мы жили, я впоследствии более тысяч раз видел на цветных и простых фотографиях, на коробочках и других ненужных предметах-сувенирах, и он достаточно надоел мне. Но тогда Женевское озеро, Шильонский замок и окружные горы составили такой контраст с Москвой и нашей Вознесенской улицей, что я был в восторге. Как полагается всем туристам, мы катались на лодке по озеру, осматривали замок, и я с содроганием смотрел на место заключения несчастного Бонивара. Подымались мы и на горы над Терите и любовались видом озера. Все же, несмотря на первый восторг от красоты природы, ни в то время, ни позже, когда мне пришлось много ездить по Швейцарии, я как-то никогда не смог ее полюбить. Может быть, меня, степного жителя, стесняют горы, а, может быть, Швейцария кажется мне провинциальной и мещанской. Вероятно, мое отношение к ней несправедливо; в ней чувствуешь себя свободно, а ее история показывает, что в ней рождались большие патриоты и великие мыслители.
В следующем году мы вновь отправились в Швейцарию, но на этот раз в местечко Aigle-les-Bains, расположенное вверх по долине Роны, почти напротив Dent du Midi. Сейчас это большой курорт, но в мое время там была только одна гостиница, (92) в которой жили исключительно англичане. Было очень скучно, и если бы не прогулки по горам, то можно было бы впасть в тоску. Особенно плох был стол, приноровленный к английскому вкусу. Каждый день мы получали к утреннему кофе, к завтраку, дневному чаю и обеду ревень в разных видах. Салат, варенье, сладкие пироги и т. д. - все было на ревене...
Гораздо интереснее показались нам позднейшие наши путешествия по Швейцарии. По тем же причинам, т. е. для поправки здоровья кого-нибудь из нас, мы посетили городок, названия которого я не помню, расположенный на Констанцском озере и побывали два раза в Сен-Морице - в Энгадине. Хорошо запомнилось мне в Констанце древнее аббатство, в котором находилась гостиница. В столовой на стенах, завешанных занавесками, еще сохранились старинные фрески. Вероятно, в этом помещении, в 1414 году, собирался церковный собор. Совершили мы, конечно, и экскурсию на место, называемое Drei Lander Blick, из которого можно видеть одновременно Германию, Австрию и Швейцарию. Любовались мы на расположенный посреди озера, живописный остров, где в то время находилась знаменитая лечебница для алкоголиков...