Пошла на ЦОЛП к старшему надзирателю Сергееву. Он сидел на вахте.
- Если есть на земле хоть что-то, самое малое, если хоть где-то и что-то есть вообще...
Он не дал договорить. Сжал челюсти. Голос дрогнул. Я не могла в том ошибиться:
- Все! Все! Идите ройте могилу на кладбище. Придете в три часа ночи сюда. Я вам отдам его.
- М-м-м-м-м-м-м...
На городском кладбище наняла кого-то вырыть яму. К трем часам белесой июньской ночи уже сидела на куче бревен у вахты ЦОЛПа.
Припадая на больную ногу, из зоны вышел надзиратель Сергеев. Направился ко мне. Я испугалась: передумал? Откажет? Он коротко глянул, протянул сверток: мои письма к Колюшке. Сам вынес их из зоны. "За вещами придете завтра", сказал.
В тишине июньской ночи пятидесятого года заскрипели ворота лагерной зоны ЦОЛПа, медленно открылись. Оттуда выступила лошадь с дрогами. На них стоял сколоченный заключенными друзьями гроб с Колюшкой.
Лошадь остановилась. Стоял Сергеев. Вышел другой надзиратель. И я - на коленях у дрог.
Стальноглазый надзиратель вложил мне в руки вожжи:
- Везите!
Дорога шла через поселок. У некоторых домов стояли люди. Колюшку знали. Любили. Крестили. Плакали.
Спасибо им! Тем, кто стоял. Кто вышел той ночью.
За поселком по дороге к кладбищу взад и вперед ходил Дмитрий. Несколько тэковцев убежали из стоящих на станции вагонов. Конвой был новый, начал палить из нагана. Их вернули. Наказали.
Я прощалась с Колюшкой.
Так он сдержал свою чудовищную клятву: "Я буду по ту сторону зоны скорее, чем ты полагаешь. Обещаю! Клянусь!"
Засыпали могилу.
Коли больше не было. И времени не стало. Не стало и меня.
Дима не уходил. Я просила оставить меня одну. Велела подчиниться. Легла на холм. Земля была живой. Потом кто-то тряс меня за плечо:
- Не дело так. Хватит. Завтра опять придете. Здесь нельзя одной оставаться, - уговаривал старший надзиратель Сергеев.
Вместе с дежурным они приехали на двуколке за лошадью, за телегой и за мной.
Почему он отдал мне Колюшку? Почему разрешил похоронить на кладбище, все взяв на себя?
Долгие, долгие годы, десятилетия всегда и навсегда помню вас, стальноглазый хромой надзиратель Сергеев. Кланяюсь вашему человеческому сердцу!
Из амбулатории все ушли. Я сидела в одном из освободившихся после врачебного приема кабинетов. Как медстатистик, кем теперь работала, я заканчивала годовой отчет по лечобъединению.
Неожиданно открылась дверь. Прежде чем я осознала, кто этот вошедший в кабинет человек, сердце схватило клещами.
Ежедневно проходя мимо одного из домов поселка, я видела, как он в галифе, нижней белой рубашке то колол дрова, то складывал их в штабеля или в форме гебиста закрывал за собой калитку, идя на работу... Арест?
Он по-хозяйски отодвинул стул и сел против меня:
- Завтра в восемь часов вам надлежит явиться в РО МГБ. Пока без вещей. Об этом никто не должен знать.
...Его уже давно не было, а я никоим образом не могла справиться с собой. Страх - отстоявшийся, ядовитый - заполнил меня всю. Я ничего так панически не боялась, как вызова в МГБ. Боялась - не то слово: теряла способность что-либо соображать. Все несчастья, все ужасы жизни исходили от МГБ: папин арест, беды семьи, вызовы подруг с вопросами обо мне, собственный арест, вызов Колюшки, повторные аресты и судьбы друзей.
Про себя-то я отлично знала: при всем пережитом тот самый-самый лагерный ужас - окровавленные трупы беглецов, опозоренные женские тела меня обошел. И хотя это был еще не арест, сейчас, когда явился поселковый гебист, сказав: "Завтра в восемь. Пока без вещей", - он, этот ужас, меня настиг и пригвоздил! "Вот оно! То, чего я так боялась! Будут бить. Бить будут душу. И на этот раз добьют".
Пришли за ней, за душой. За тем, что им неподвластно и что составляло их извращенный, сладострастный интерес. Пришли за одною мною - лично. Я почувствовала: не вынесу. Не смогу. У меня нет воли! А без нее что делать? На что опереться? Борис проповедовал: человек должен быть управляемым механизмом. А я? Не отождествляя себя ни с разумом, ни с силой, до сих пор не знала, что я такое. Страх и растерянность вот что я есть!
Дом РО МГБ, как и остальные в Микуни, одноэтажный, деревянный, только с решетками на окнах. За столом - пожилой, морщинистый начальник "учреждения". Над столом в раме Сталин. Предложил сесть:
- Располагайтесь... Ну, как работается? Как живете?
- Хорошо.
- Так, установили: мы к вам относимся хорошо. А если так, нам тоже следует ответить тем же. Надо и нам помочь. Ясно?
- Нет.
- А что непонятного? Каждый честный человек должен нам помогать. Если что - вовремя предупредить, заметить. Дать нам знать. Иначе пока нельзя. Не выходит.
- Но я не могу о чем-то говорить с человеком, а потом доносить на него.
- Нам не нужны доносы! Шельмовать советских граждан мы сами не позволим! Разговор разговору рознь. Нам нужна объективная правда!
- Но вокруг меня нет антисоветски настроенных людей. Я таковых не знаю.
- Вот оно что?! Поскромнее надо быть. Антисоветских людей нет, а заговоры врачей из воздуха берутся? Вы про свою подругу Д., к слову, все знаете? А?
- Она ничего предосудительного не делает и не говорит.
- Вот и защитите ее.
- От чего?
- А от своих же антисоветских разговоров с нею. Кто у вас зачинщик?
- Где? Когда?
- Не знаете, стало быть? Могу напомнить. Кто из вас о невиновности Локшина плел? (Речь шла о недавно арестованном микуньском работнике амбулатории.) Очень горячо рассуждали. Не такой уж, значит, вы наш человек. Предъявить вам статью ничего не стоит. Что скажете? - лихо изменил он стратегию.
- За что статью?
- За это самое. За многие ваши высказывания. За связь с заключенным Маевским.
- Что значит "связь"?
- Связь и значит. Я к нему в мастерскую бегаю или вы? А ваша переписка с высланными о каких ваших настроениях говорит? Выбирайте, Петкевич. Или честная жизнь, чтоб мы вам верили, или - чужие нам не нужны.
- Я не чужой, - бестолково и жалко отбивалась я.
- Докажите. Делом. Слова нам не нужны. Мы без вас обойдемся. А вы вряд ли. Лес предпочитаете? Он дощипает вас, как надо. Но и там распространяться против нашего строя мы вам не дадим.
Это я делала вид, что грязь и смрад повседневности меня не касаются. Даже медицинская практика ежедневно сталкивала с переломами и увечьями, со всем, что творила дикая энергия на подобных лесопунктах. Мозг отупел. Стиснутая со всех сторон дурным добытийным страхом перед неотвратимостью очутиться на лесопункте среди матерых, отпетых бандитов, я цеплялась за иллюзию возможного "выхода". "Погонщик" продолжал:
- Мы вам протягиваем руку. Хотим помочь жить молодому, энергичному человеку. От вас зависит подтвердить, наш вы или не наш человек.
- Я не могу!
- Значит, так: или - вот лист бумаги, или - идите домой и ждите.
Страх перед мраком в безголосом лесу смял. Малодушие победило. Я подписала бумагу.
Худшего не случалось. Так омерзительно и гадко не было никогда. Добили. Расплющили.
Все, за что я пряталась прежде, предстало бутафорией. Я очутилась Нигде! Там - худо! Попытки пробиться оттуда к свету ни к чему не приводили.
Сон выталкивал из себя. Меня куда-то тащили волоком через мертвую пустыню. Там приводили в чувство и говорили: "Смотри, как здесь "идейно"! Дыши!" Но я была умерщвлена.
Через два дня я попала в больницу. Лежала, отвернувшись к стене. И когда в палату кто-то зашедший окликнул меня по имени и отчеству, я не сразу поняла, что это приходивший в амбулаторию гебист.
- Не найдется ли у вас чего почитать? - обратился он. Больно тут скучно лежать.
"Специально лечь в больницу, чтобы додушить? Садисты!"
Я попросила врача немедленно выписать меня.
Как в одиночке, за закрытой дверью своей комнаты я провела несколько похожих на слипшийся ком суток. Диких суток! "Я ли это? Что со мною? Смерти испугалась? Жить хочу? Чего еще жду? Какой жути недополучила?"
Я ощущала себя на том краю жизни, где обязан наконец определить: что есть ты сам? Именно - сам. Человек ты или нет? Или уводи себя из такой действительности, потому что смерть чище, или живи среди нечистот. Навсегда! Или ясность духа, или тьма.
Вслепую, спотыкаясь о десятки маленьких и больших страхов, один на один с высшим повелением, без посредников и спасителей, сравнивая себя со всеми Роксанами и "Нордами", которые доносили на меня, я на четвереньках выползала к свету, перемещаясь к самой себе, к собственной точке в пространстве, которую должна была ощутить единственным местом обитания. Сама ли я шла, была ли ведома Богом - не знаю, но почувствовала наконец, что готова все отринуть, все пропороть на своем пути, лишь бы ни клочка себя не отдать, не уступить никаким угрозам власти. Я не умела и не хотела становиться "умной" и ухищренной. Не имела права на тьму перед всем светлым, чего было немало в судьбе. Я просто-напросто не могла жить так, как "желало" МГБ, а не я сама.