придя домой после ужина, девушки поспешно расставались в холле, избегая смотреть друг дружке в глаза.
Только в выходной день сходились в одну комнату, чтобы слушать по приемнику русские песни. О работе ни слова. Выдавали слезы. Эти дни казались настолько безотрадными, а сложив из них два года, – не сомневаясь, что последующие станут таким же, – девчонки испугались.
Два года не видеть того, что окружало их с детства! Не слышать нормальную речь. Воспоминания о доме вызывали умиление и светлую грусть. К тому же у подруг остались женихи. Под грустные песни из радиоприемника Варя перебирала знакомых деревенских парней, и даже того – с розовыми ушами, – который пел с ней в госпитале. Но после вопроса капитана отказалась и от этой фантазии.
Ночами хлестал по стеклам дождь; часовой поправлял намокший капюшон, в свете фонаря блестели на острие штыка срезанные капли. В изголовье кровати на обоях темнел след от креста, и Варя жалела бездомных монашек, что жили в этой комнате.
Главный шпион здесь – душа человеческая.
«Смершевцев» боялись и наши, и не наши. А Варя боялась ванной комнаты, ожидая, что из крана вместо воды побежит кровь или керосин. Ее лишили возможности обжить Германию по-своему, понять ее и, может даже, когда-нибудь полюбить.
Утром она шла на работу по мокрым дорожкам сада. Блестела светлая галька под ногами, и каждый раз она проходила мимо каменного остова на перекрестке. Варе вспоминалась заросшая могила священника возле Таленской церкви – толстая грязно-белая плита, словно брошенный мукомольный жернов…
На ветках яблонь еще болтались желтые отсыревшие яблочки. Ветер кидал их на невысокий сарай, покрытый волнистой черепицей. На огородных грядках, сжатых с боков досками, кудрявились розетки какой-то стойкой зелени.
Нескончаемые дожди выматывали душу, в промежутках меж ними монастырский сад накрывал удушливый туман. Согбенное солнце – в белой рясе – ходило меж рядов яблонь, отпуская последние листья.
Тоску вызывали осенние клины журавлей, с какой-то мерцающей – от закатных лучей – аритмией света под белыми крыльями. Они летели молча, похожие на последние мучительные кадры-обрывки лопнувшей киноленты.
Смоляные пики немецких соборов пронзали серое небо; руины на окраине города с немыми окнами, и отчетливо слышалась чужая речь.
В глубине монастыря стояло неприметное здание с решетками на окнах, и Варе часто мерещились бледные лица, глядящие ей вслед. За аллеей высоких платанов, одетых в желто-зеленые маскхалаты была казарма, за ней площадь хоздвора, где бегали солдатики в гимнастерках без ремней. Здесь пахло квашеной капустой. Это напоминало родину.
Вечерами, после работы, Варя надевала старое деревенское платье и перечитывала истертые на изгибах письма из дома.
5
Глядя в окно на подметенные дорожки сада, ей виделась родная улица в далеком сибирском селе. Как распущенная коса, разметались по песчаной дороге мягкие рыжие колеи. Дощатый мосток через ручей с клочками желтого мха на бревнах. Отчим запрягает лошадь, бросив в телегу под сено новую книжку…
В горнице стоял резной шкаф библиотеки, но мать завешивала его стекла покрывалом, как зеркало в доме с покойником.
Самые милые сердцу воспоминания детства связаны были с бабушкой Евгенией – внучкой ссыльного поляка. От нее переняла Варя чувство родовой гордости и бунтарского духа.
Возле беленой русской печи напевала старушка польские, цыганские и украинские песни; а внучка вторила ей, старательно выводя немереным еще голосом, цветасто меняя тональности. Но с верным чутьем души в песне.
Из худенького подростка незаметно превратилась Варя в стройную, хрупкую девушку. Мать и отчим работали в колхозе, а дом, скотина и маленькие братья достались ей.
В то время все девчонки села мечтали о резиновых ботиках на каблучке. Варя привязывала тюречки – катушки от ниток к голым пяткам. За баней, под смех отчаянных модниц, вышагивала она вихлястой походкой, напевая из популярного танго: «Как тяжело любить, страдая!..» Пела с дребезжащей манерностью, подчеркивая чужеродность слов.
Подруги звали ее артисткой.
Когда Варе исполнилось пятнадцать лет, ей купили черные ботики на литом каблучке, а 23 июня к полевому стану, где школьники пололи свеклу, прискакал парень на коне без седла: где-то на западных границах началась война!..
Месяца через три стали брать мужиков на фронт. А после ушли и все ее восемнадцатилетние женихи.
Село притихло.
С осени начали прибывать эвакуированные, с большими узлами, измученными ребятишками, одетыми в зимние пальто. Отчима Егора Семеновича забрали в трудармию на тракторный завод в город Сталинск.
Старшеклассники работали в поле, возили зерно на подводах. Однажды, поздней осенью, в пути на элеватор пала колхозная лошадь. Всю ночь в ледяной степи выли над ней Варя с парнишкой-конюхом и старик-бригадир. Выли от бессилия, от холода, от того, что на мешки с зерном сыплет мокрый снег! А потом, когда немного разъяснилось, появилась луна, похожая на бельмо бродячей собаки. Очумевшая девчонка вцепилась руками в холодную гриву лошади… (За три дня до смерти, когда я отвез маму в больницу, она вспоминала эту ночь и свой страх.)
А война шла и шла.
Черным градом сыпались похоронки.
Приходило горе в дом, собирались бабы – полная изба. Пришибленно шатаясь, хозяйка доставала из погреба мутную бутыль. Садились за стол и поминали, кусая граненое стекло. Тошнехонько расходилась вдова, сдавливая ладонями виски. Тупо глядели на нее женщины – покрасневшими глазами. Срывался обложной плач, покрывая крик вдовы. Ревели долго, утоляющее. И будто жалея девчонку, надрывавшуюся вместе с ними, стихали: «Затягивай, Варька, лучинушку!»
То не ветер ветку клонит,
Не дубравушка шумит.
Сверкали мокрые девичьи глаза. Пели еще осторожно, будто подслушивали сердце, не изжившее боль и не потерявшее надежду:
То мое, мое сердечко стонет,
Как осенний лист дрожит!
Угрюмо голосили вдовы, со страхом солдатки, со злой тоской невестящиеся девки. Скоро конец войне, да ждать уж некого! Один в деревне жених – дед Трофим, получив восемь похоронок на сыновей и сняв из петли жену в лесу, старик тронулся умом. Нехорошо помолодевший, ходил он по деревне и объяснял всем встречным: «Мне тапереча жениться надо. Сынов нарожать. А то кто ж зароет меня?»
Догорай, гори моя лучина,
Догорю с тобой и я!
Зимой в школе появилась новая учительница музыки – эвакуированная из Ленинграда. Она носила тонкие, как из паутины, шали и держала их по краям плеч не по-деревенски: открывая глубокие, при вздохе, впадины ключиц.
Учительница занималась с Варей отдельно, находя у девочки талант. Еще Варя пела в Таленском госпитале, красуясь даже зимой в