малевал, малевал, малевал… Из какого, спрашивается, источника, от какой батарейки «vatra» брал силы и черпал вдохновение? И что, разве сейчас источник этот в нем иссяк? Разве этот источник иссякает? Ведь не иссяк же в нем источник необыкновенно сочных и смачных ругательств, при которых стихала даже муза Рассказчика, а Боб испытывал сложное чувство уязвленного восхищения. Он, наверное, все-таки один, этот источник. Те счастливцы, которые собираются испить из него, как жаждущие твари, не подозревают, что от него, даже напившись, ни в коем случае нельзя удаляться ни на шаг. От источника этого ведут в разные стороны тысячи дорог, на каждой из которых что-нибудь да обещано, а к нему – всего одна, которая пролегла неведомо где, и которую второй раз уже не отыскать, и которая единственная ведет к тому, что было обещано на тысячу разных ладов. Этот источник воистину из людей-тварей делает людей-творцов. Вот из него-то и надо испить водицы, братец Иванушка, не боясь превратиться в козленочка, а затем в козла.
Мне потом Рассказчик по секрету поведал, что Борода и есть Федя, но не надо ему напоминать ни о чем, не надо… Дело в том, что Федя, нет, пусть лучше будет Борода, малевал Борода много лет. И вот как-то однажды понял, что в нем поселился еще «кто-то». Непрошеный не имел ни имени, ни лица, ни цвета, ни запаха. Он был всем и в то же время ничем. И он давил изнутри, рвал грудь, как рвет степную кибитку пронизывающий степняк, ворвавшийся в растворенную и тут же захлопнувшуюся дверь. Его было очень трудно удержать внутри, но еще труднее было не удерживать. Этот «кто-то» начинал рваться наружу именно в тот момент, когда внутренний мир и мир наружный пребывали в кратком состоянии блаженного равновесия. Словно черт мутил воду. И Борода говорил Непрошеному, как настырному коту: «Ну, чего же ты? Иди! Дверь открыта!» А он не шел, так как ему нужна была, как всякому настырному коту, именно закрытая дверь.
В полудреме Борода попытался представить, какой же он все-таки, этот «кто-то», и этот «кто-то» получился довольно благообразным: у него стало проявляться бледное лицо с тонкими чертами и ясный взор. Речь его была богата, хотя он не произнес еще ни слова. Впрочем, в этом не было ничего удивительного, так как внутренний голос говорит отнюдь не словами. Он был высоко морален, этот Непрошеный, он не позволял себе даже невинной шутки над кем-нибудь, по кому шутка выплакала уже давно все слезы. Он был аскет и поэт в своей неведомой двойной душе.
Он, этот «кто-то», был одинок, как и сам Борода. Но если Борода ощущал в себе его присутствие, то Непрошеный, похоже, никак не реагировал на самого Бороду. Бороды как бы не было для него. И это было удивительно: ведь кто, в конце концов, находится внутри? Кто первичный, так сказать? Но логикой это положение не разрешалось, а словами не описывалось.
Непрошеный существовал в нем, как нечто данное ему свыше. Как его рождение, которое уже имело свои координаты в мире, как его смерть, координаты которой только уточнялись. Для чего это было дано ему, он не знал. Иногда тяготился, но ничего не мог поделать.
Сначала Борода полагал, что это его воображение. Но оно никак не было связано с его жизненным опытом и вряд ли могло питаться его генетической памятью, в которой тоже не было ничего подобного. Ну, ничегошеньки!
Предполагать, что у тебя не в порядке с мозгами, – дело, конечно, добровольное, но на него идут крайне редко, даже если это действительно так. Чаще вывешивают вывеску: «Я шизофреник или еще кто-то по мозговой части» – и отстаньте от меня (если что не по-вашему)! Врачам такие вывески нравятся – они лишний раз рекламируют их профессию, и уж они-то срывать эти объявления не будут ни в коем случае!
Это потом мне поведал Рассказчик, а сейчас я поймал на себе пронзительный взгляд Бороды, и мысли мои смешались, и я забыл, что Борода – это Федя Марлинский.
В конце моста стоял бритоголовый парень и, перевесившись через перила, перебирал руками канат со связанными концами. Он взглянул на нас, широко улыбнулся и, кивнув вниз, сказал:
– Сегодня поклевки нет. Ветер восточный. Ну да я не спешу, через пару дней обещали переход на западный, – и снова перегнулся через перила.
Мы постояли около него, поглядели вниз на бестолковое его занятие, пожали плечами и пошли своим путем.
– Что это он? – спросил Боб.
– Да это наш работник Балда, – ответил Дурила. – Вечно торчит тут, воду мутит. У него есть лицензия на отлов трех чертей. А вот это восточная часть города, рабочие окраины, – указал Дурила на обычные многоэтажные дома, брошенные, по всей видимости, на произвол жителей, без всякого муниципального призора. – Вся администрация, банки и виллы – в западной части. Там же проститутки и воры в законе. Мы отправляемся туда. Через час будем.
– А где тут у вас поместья? – спросил Боб.
– Поместья?
– Да, землевладения, где можно с утра до вечера стоять воронкой вверх, пока в ней не распустятся почки, а птицы не совьют гнезд, и заниматься ботаникой.
– А-а. Дачи, что ль? Это вон туда, как раз будем проходить мимо. Любимейшее место отдыха наших трудящихся. Да и к столу довесок весомый. Конечно, прореживать надо чаще грядки, а то свекла с морковкой получаются совсем никакие.
Как дети в многодетной семье на квадрате полезной площади – такие же квадратные, плоские и бледные. И очень-очень полезные обществу!
– Человеку нужны цветы и зеленые лужайки, а он сеет чертополох и сажает картошку. И каждый сеет причины, а следствия пожинают все. Когда человек отворачивается от сияющей вечности и погружается в сиюминутные радости плотского свойства, тогда он теряет силу духа, становится слабым – и силы черпает только в земле, отрываясь тем самым все более от неба, – изрек Рассказчик.
– Вычитал где? – спросил Дурила.
– Нет, просто ты наступил, не заметив, на золотого шмеля и раздавил его. Был шмель – и нет его.
Местность не была такой ровной, какой казалась издали. Миновав чудовищный бетонный микрорайон, в котором – даю голову на отсечение – не было не то что ни одного рыцаря, но даже ни одного эсквайра, мы чуть заметной тропкой цугом осилили заросший деревьями подъем.
И странно мне было, странно, Рассказчик, как это после золотого и серебряного веков русской поэзии мы вдруг все разом очутились в этом каменном веке русской прозы.
Это был край городского