— Да-съ… Вотъ такъ-то! не ожидали меня встрѣтить? Да? А я этакъ часто… Я, знаете, хотѣла, было, васъ тоже втащить въ наше общество, но тутъ еще двѣ вашихъ знакомыхъ были, — онѣ и побоялись — дуры! — что стыдно, что вы разсказывать будете. А я, что вы разсказывать будете, не вѣрю. А что стыдно — чего же стыдно? Самихъ себя не стыдимся, васъ — нечего… Мы часто этакъ компаніей, часто!
Она помолчала.
— Вы меня, конечно, сейчасъ презирать изволите? — начала она со злымъ огонькомъ въ глазахъ, — и вонъ ту? — она ткнула пальцемъ въ сторону спавшей на диванѣ дамы. — И вонъ эту, мою Людмилу, — она кивнула на безнадежно отупѣвшую дѣвицу.
— Ну, вашу Людмилу, мнѣ кажется, не презирать сейчасъ, а оттирать надо. А вотъ, что васъ заставляетъ пускаться въ этакія авантюры, — признаюсь, для меня загадка…
— Что? — скука. То-есть то же самое, что васъ, мужчинъ, гонитъ изъ дома въ эти кабаки. Магнитъ забвенія, подъема нервовъ шампанскимъ и коньякомъ. Вѣдь я васъ не спрашиваю, зачѣмъ вы сюда попали… У васъ, небось, и дѣла-то побольше моего, и развлеченія широкія — не моимъ чета, а все-таки здѣсь. Сидите, ѣдите, пьете и ужъ не Богъ вѣсть какіе умные и веселые разговоры съ вашими друзьями разговариваете… Все это вы прекрасно могли бы продѣлывать и дома, однако, вы идете въ ресторанъ. Тянетъ васъ сюда электричество это, воздухъ ресторана, возможность разнуздаться, сюртукъ снять и языкъ распустить: «ндраву моему не препятствуй» на благородный манеръ, съ приличіями и «интеллигенціей». Тянетъ — терпимость, публичность распущенности. Дома и распустишься, молъ, да все не такъ. При томъ — что за охота? У своего пріѣвшагося и присмотрѣвшагося очага, гдѣ — что новаго ни придумай, — все на старое смахивать будетъ… А вотъ въ чужомъ мѣстѣ — это другое дѣло. Эхъ, господа!.. У васъ вонъ театральные интересы, газетные интересы, общественные… захотите политикой заниматься — политическіе будутъ… А у меня или у нихъ обѣихъ — что? Домъ — и одинъ домъ! скучный, постылый домъ, гдѣ живешь, не какъ человѣкъ, а хуже машины… Мужъ съ десяти часовъ до половины пятаго на службѣ, въ пять часовъ обѣдаемъ, въ шесть онъ ложится спать и спитъ до восьми. Въ это время ни я, ни дѣти, пикнуть въ домѣ не смѣемъ. Иначе — сцена. Тоска, тишь, могила. Встаетъ, пьетъ чай, затѣмъ уходитъ въ клубъ — и возвращается поздно ночью, послѣ второго штрафа. А чортъ его знаетъ еще — можетъ быть и не изъ клуба… за вами, мужчиньемъ, развѣ услѣдишь? Да и слѣдить-то охоты нѣту: сокровище какое! Вѣдь вотъ онъ думаетъ же, что я сейчасъ у Людмилы въ гостяхъ… придетъ-ли ему въ голову, что мы обѣ въ этомъ кабакѣ? Такъ и у меня — на счетъ его… Ну-съ, вернулся, бухнулся на постель, захрапѣлъ. Утромъ газета и кофе, опять служба, та же разъ на всегда заведенная шарманка жизни.
О чемъ мы съ нимъ говоримъ? О томъ, что жаркое засушено или супъ перестоялся. Я забыла, когда мы въ послѣдній разъ улыбались другъ другу. Смотримъ другъ на друга, какъ контрагенты по хозяйству, а не какъ мужъ и жена. Точно между нами не бракъ, а какой-нибудь юридическій контрактъ лежитъ. Онъ обязанъ зарабатывать шесть тысячъ въ годъ и изъ нихъ тратить въ домѣ пять. Я обязана за эти пять тысячъ доставлять ему всѣ удобства — отъ кухни до любви включительно. Помилуйте! Развѣ это жизнь? Это колесо, въ которомъ вертишься, какъ бѣлка. И когда колесо чуть-чуть пріостанавливается, бѣлка норовитъ выскользнутъ изъ него на свободу… хоть какъ-нибудь, хоть куда-нибудь.
— Это все я слыхалъ не разъ и хорошо понимаю, но зачѣмъ же выпрыгивать — непремѣнно въ кабакъ?
— А что же мнѣ дѣлать?! Влюбиться, что-ли, въ кого нибудь прикажете? Такъ вотъ представьте себѣ: не могу. Совсѣмъ — «я другому отдана и буду вѣкъ ему вѣрна». Темпераментъ ли у меня такой, старое-ли воспитаніе это дѣлаетъ — только мой Евлампій Ильичъ можетъ быть спокоенъ: роговой музыки онъ на своей головѣ никогда не услышитъ. Не по долгу — нѣтъ. Какой можетъ быть долгъ къ человѣку, который въ жизнь твою кромѣ тоски ничего не внесъ, не вноситъ и никогда вносить не будетъ? А не надо мнѣ ничего этого… Не хочу, не нравится! А пить буду. «Мы пить будемъ, мы гулять будемъ, когда смерть придетъ, умирать будемъ» Voilа! Пьяная, но вѣрная супруга. Ново — не правда ли? Вотъ вамъ типъ для фельетона.
— Благодарю васъ. Но что вы все такъ экстренно, прямо въ крайности: либо пить, либо влюбиться… Развѣ только и свѣта въ окошкѣ? Ваша бѣлка развѣ не можетъ дома разнообразить свою бѣготню? У васъ дѣти есть.
— И еслибы вы знали — какая при нихъ превосходная бонна! Она ихъ понимаетъ лучше, чѣмъ я; они ее понимаютъ лучше, чѣмъ меня. И любятъ больше. Стоить мнѣ вмѣшаться въ порядки дѣтской, и сейчасъ же выйдетъ какая-нибудь глупость. Либо меня до истерики ребята доведутъ, либо я заставлю дѣтей разревѣться. Не умѣю… Ну, просто не умѣю быть съ ними. И моей Амаліи Карловнѣ, въ концѣ концовъ, всегда приходится поправлять плоды моего непрошеннаго вмѣшательства. А супругъ ворчитъ: «что ты, матушка, лѣзешь не въ свое дѣло? Есть у тебя Амалія Карловна — ты ей ребятъ и предоставь. А то покоя въ домѣ нѣтъ». Нѣтъ, наука быть матерью не шутка, и насъ ей не учили. Насъ учили быть женами, а не матерями. Напрасно говорятъ, что быть матерью, переполняться материнской нѣжностью — это такъ естественно, что это отъ самой себя должно исходить. Это правило для естественныхъ натуръ, а не для насъ, искаженныхъ городской жизнью выродковъ. Я буду дика просто бабѣ, чудна, а баба мнѣ далека — чужая, непонятная тварь. Насъ на материнство дрессировать надо, заново дрессировать, потому что мы перестали видѣть въ немъ свое естественное назначеніе, заслонили его другими потребностями и декораціями. Joie de vivre, утѣха жизнью, заслонила ея смыслъ, raison de vivre. «Чтобъ имѣть дѣтей — кому ума не доставало», Грибоѣдовъ сказалъ. А вотъ — подите: недостаетъ же… Вѣдь сознаешь порою, что такъ нельзя. Еще какъ совѣстно то иной разъ бываетъ: какая же ты молъ женщина, если ты дѣтямъ своимъ не мать? Стараешься, принуждаешь себя, и, кромѣ тоски и утомленія для себя, да дѣтскаго рева, — никакихъ результатовъ. Не умѣю и все тутъ. А доучиваться — поздно: вы слышали, напримѣръ, — моя педагогическая практика супругу мѣшаетъ. Да и не охота. Молодость проходить, мнѣ ужъ тридцать лѣтъ, хочется самой взять съ жизни хоть какія-нибудь удовольствія. Ну… ну — и вотъ: всякій веселится, какъ и гдѣ ему пріятно…
— Вы читали бы что-нибудь?…
— Ахъ, не говорите банальностей! «Читали бы что-нибудь!» Что читать? Серьезное — скучно; къ чему мнѣ? Къ тому же и не такъ я учена, чтобы серьезно читать. Пробовала: половины не понимаю, устаю до смерти… Голова совсѣмъ не работаетъ. Жизнь и такъ скучна, — что же за охота себя еще утомлять и мучить? А романъ возьмешь — все равно обязательно на «cabinet particulier» наткнешься. Эту же приманку, какъ вы сами видите, я и безъ романовъ знаю. Который часъ? — рѣзко оборвала она свою рѣчь.
— Четверть второго.
Анна Евграфовна вскочила, блѣдная, какъ полотно; хмеля ея точно не бывало.
— Чортъ знаетъ что, — сказала она сквозь зубы. — Какая, однако, я дура. Болтаю съ вами, а вѣдь онъ въ два, навѣрное, дома будетъ. А мнѣ надо еще раньше, чѣмъ самой къ дому ѣхать, — вотъ этихъ двухъ доставить въ мѣста родныя. Если мужъ не застанетъ меня — бѣда, будетъ буря. Вѣдь это бы, господа мужчины, имѣете право рыскать, гдѣ угодно, во всякое время дня и ночи, а насъ за это бьютъ!
— И плакать не велятъ? — пошутилъ я.
— Нѣтъ, вы не смѣйтесь. Я не въ переносномъ — въ прямомъ смыслѣ говорю…
— Тьфу! мерзость какая!
— А вы думали, что если человѣкъ смотритъ ангеломъ, такъ онъ ангелъ и есть?! Но вѣдь мужъ и правъ, въ сущности говоря, будетъ, если вздуетъ меня. У насъ имя общее, а я его треплю, чортъ знаетъ гдѣ бываю. Хорошо, что пока Богъ милуетъ. А вдругъ случится такой скандалъ, что и я окажусь къ нему припутанной?! Напримѣръ — вотъ, хоть какъ сегодня. Не будь, по счастью, васъ въ ресторанѣ — какъ бы я выкрутилась изъ затрудненія со счетомъ? Пришлось бы оставить здѣсь вещь, послать за нею кого-нибудь, впутать въ дѣло и свою прислугу, и хозяина ресторана… Красиво! нечего сказать.
Говоря это, она расталкивала отупѣвшую дѣвицу; та зѣвала и хлопала глазами, но, наконецъ, сообразила, чего отъ нея требуютъ, и стала лѣниво одѣваться.
Спавшая дама, едва ее окликнули, вскочила, какъ встрепанная, и заметалась, на скорую руку хватая свои разбросанныя вещи.
Обѣ были одѣты превосходно; гдѣ-то я ихъ видалъ. Моимъ присутствіемъ онѣ ни мало удивлены, повидимому, не были…
— Прощайте, — сказала Анна Евграфовна, подавая мнѣ руку, — помните: молчаніе. А фельетонъ вообще, если хотите, напишите: это ничего, это, можетъ быть, даже полезно будетъ. И мнѣ, и другимъ. Я вѣдь не исключеніе, мой другъ! Далеко не исключеніе! Насъ много — гораздо больше, чѣмъ вы, можетъ быть, думаете… этакихъ секретныхъ виверокъ.
И вотъ ѣхалъ я домой въ глубокомъ раздумьѣ, разсуждая о томъ, что сейчасъ видѣлъ и слышалъ. Вспоминалъ я наши мужскія сходбища и кутежи, въ которыхъ не разъ приходилось принимать участіе и Евлампію Ильичу, о комъ сейчасъ только хуже, чѣмъ съ ненавистью или даже презрѣніемъ… нѣтъ! съ холоднымъ безразличнымъ равнодушіемъ — говорила его жена. Вспоминалъ, — и все въ нихъ было тоже и порочно, и пьяно, и неумно, правда. Но вмѣстѣ съ тѣмъ, не знаю почему, на памяти у меня все вертѣлись эти стихи эпикурейца Клавдія на пиру умирающаго Люція въ «Двухъ мірахъ» Майкова: