Помню, как я, временами хватаясь за стены, с трудом дошла до ближайшей аптеки. В руках у меня были: склянка и рецепт. Перед глазами прыгали чёрные, в красных оторочках пятна. Они то срастались, застилая свет, то разрывались, обнажая прилавок, ряды бутылочек и пузырьков и вопрошающее пенсне фармацевта. «Что вот это?» – спросила я, подавая рецепт. Пенсне повисло над бумажной лентой: «Средство для возбуждения аппетита, сударыня. Прикажете ещё бутылочку?»
И вдруг, высокий подпотолочный шкап, беззвучно качнувшись, стал на меня падать: стеклянные квадраты дверец – стеклянные пузыри пузырьков -сверкающие грани бутылей – всё это, пересыпанное мириадами стёклышек пенсне, заблиставших отовсюду, стеклянной лавиной рушилось на меня. Защищаясь, я размахнулась склянкой и бросила её навстречу. Чей-то крик, мой или чужой, – не знаю, и сознание оборвалось. Говорят, я была в продолжительном и глубоком обмороке. Не знаю. Когда я очнулась, я увидела себя в какой-то незнакомой комнате, лежащей на кушетке. Надо мной наклонилось два лица: одно – лицо фармацевта, предлагавшего вторую склянку, другое – совсем незнакомого, с губами, крепко сжатыми над отстёгнутым воротом, в спортивной куртке. Если лицо аптекаря было равнодушно за двоих, то другое, то, что с ним рядом, было… за двоих взволновано. Это был случайный посетитель аптеки; участие его не ограничилось получасом. Во время моего медленного выздоровления он терпеливо помогал мне в моём возврате к жизни. Но не к той, прежней, – к другой. Не прошло и года, как мы стали мужем и женой. Мой муж – вы его видели – не медик, но ему я обязана жизнью. Вот и всё, кажется».
Мне, коллега, остаётся повторить: вот и всё. Потому что говорить о том чувстве стыда и растерянности, которые получил я в виде добавочного морального гонорара в тот вечер, мне что-то не хочется.
– Ну вот, я предоставил вам паузу, молодой коллега, чтобы вы могли хорошенько обдумать сказанное. Кстати, на чём специализировались? По нервным? О, это самое тонкое место в медицине. Сам я не психиатр, психов не лечу, но порядком читал и слышал. Мозг человека, эти три фунта мяса, строящие миросозерцания, – престранная штука. С одной стороны: я по ассоциации с только что рассказанным случаем – при крайнем похудении, при потере всеми тканями свыше сорока процентов веса, мозг теряет лишь ноль целых и какие-то десятые доли одного процента: дьявольская сопротивляемость. А с другой стороны, возьмём любой пример, ну хотя бы знаменитое Мартиникское землетрясение. Стоило земле потрястись в течение каких-то двадцати девяти секунд, и в результате несколько сот сумасшествий. Не помню сейчас процента, но что-то очень высокий. Да, пускаться на нашем мозге плыть сквозь долгую, таящую рифы и штормы, жизнь – предприятие более чем ненадёжное.
Беру самый крохотный случай. Рассказал мне его мой товарищ по университету.
Супруги. Любят друг друга. Год за годом. Но постепенно меж двоих вклинивается болезнь. Не помню что. Может быть, табес, может быть, иное что. Болеет муж. Постепенно болезнь отнимает у него одну группу мускулов за другой. Он уже муж только по имени. Конечно, привычка умеет сшивать души и пришивать тело к телу. Но сексуальный инстинкт тоже умеет вспарывать и даже рвать нити. Короче, с постепенностью, имитирующей постепенность болезни, -половая жизнь жены ответвляется на сторону. Чувство – как это бывает в такого рода случаях – сперва секрет и тайна от самого себя, затем явно для себя, тайно для другого (тем более для третьего, разумеется), потом не секрет для двоих и тайна для третьего, наконец, молчаливый несекрет для всех троих. Всё живёт несколько ущербно, психика каждого слегка нарушена: женщине мучительно осознавать себя делимым, тому, другому, не слишком приятно быть делителем, а мужу, мыслящему полутрупу, ощущать себя чем-то вроде арифметического остатка. Все молча делают своё. Болезнь – тоже. Когда течение её убыстряется и процесс поворачивается острием, жена – сиделка; когда болезнь чуть отпустит, она – любовница. Меж мужчинами глухая, больше – глухонемая вражда. Когда жена уходит из дому, больной не удерживает её, но у молчания… самые разнообразные тембры. Когда женщина отнимает несколько дней у здорового для больного, здоровый молчит, но делается болезненно раздражителен или угрюм.
Наконец, смерть выдёргивает клин. Муж с постели на стол. Но не сразу, конечно, а после долгой многодневной агонии и предагонии. Женщина забыла о себе как о любовнице, ночные бдения и отражение боли умирающего сделали её только сиделкой. Она одна в комнате с покойником. Им осталось провести последних два-три часа. А там суета похорон и после… нет, о «после» -после. Эти последние минуты ему. Он лежит спокойный, стройный стройностью трупа, глядя двумя пятаками, подменившими глаза, прямо в небо. Кстати, эти похоронные пятаки, молодой человек, сейчас они теряют свой смысл и уж не оттого ли выводятся из быта. Но прежде, когда горизонт у жизней был пятаковый, получалось нечто вроде прощания глаз с своим горизонтом. Но я, по стариковскому обычаю, разболтался. Вернёмся к ситуации.
Итак, молчание втроём: труп – вдова – смерть. И вдруг металлический толчок звонка. Женщина открывает дверь. Почтальон, письмо. На конверте знакомый почерк: от него. «После», воспользовавшись мгновением, вхлынуло сквозь дверную щель, раньше чем ему было позволено. Теперь его уже не прогнать. Женщина хочет прикрыть дверь, но голос почтальона останавливает её: «С доплатой: за вес – двадцать копеек».
Действительно в письме – на ощупь видно – больше слов и страниц, чем может вытянуть одна почтовая марка. «Бедный, соскучился, изждался». Рука вдовы торопливо разрывает конверт, но за незакрытой дверью напоминающая улыбка почтальона: двадцать копеек.
Ах, да. Но куда запропастилась мелочь? Гробовщики, женщины-обмывальщицы, ну и всякий вкругпохоронный люд выпотрошили всё серебро и медь из кошелька. Впрочем, кажется, тут вот, в шифоньерке: гривенник, алтын, две копейки. И всё. Ещё пятак. Женщина оглядывает комнату: где бы? И вдруг – навстречу глазам её – два неподвижных пятака, уставившихся в потолок. Нехорошо. Но почтальон торопит. И после, письмо… Женщина подходит к трупу и, сняв пятак с правого глаза, присоединяет его к шифоньерочной мелочи. Дверь захлопнулась. Наконец-то она вдвоём с письмом. Пальцы нервно передвигают страницы, глаза жадным блеском по таким милым, таким родным, таким неторопливым строкам.
Письмо прочитано и перечитано. Мечтательно улыбаясь, женщина поворачивает голову назад: прямо на неё, уставившись пристальным белым зрачком – из-под приподнявшегося тяжёлого мёртвого века смотрит труп. Шок. Улыбка, перерванная, как гнилая нить, коротким рывком крика. И мозг опрокинут секундой, весь его опыт, вся его жизнь, накапливавшаяся десятилетиями, зашаталась и падает вниз от удара об один единственный миг.
Женщину, так мне сказал по крайней мере психиатр, лечили около восьми месяцев. Показания были, в общем, благоприятные, и психическое равновесие, в конце концов, почти восстановлено. Споткнулась ли впоследствии психика об это «почти», не знаю. Известно одно, что возлюбленный нашего «случая» воспользовался этим случаем, чтобы… Ну, это не относится к делу. Вот такой, доложу вам, докториссиме, пятаковый казус, а?
– Да, глубокоуважаемый юниус, мозг человека – это, так сказать, последний крик природы. Устойчивость его где-то около нуля. Был у меня случай. Нам, земским врачам, приходится пользовать всё – от чирья до сложнейшего психического расстройства. Помню, был у меня больной, который вообразил, что голова его одуванчик. И стал жить на одуванчикову стать. Чуть ветер – все форточки на зажим. Вдруг воздухом развеет голову. И, в сущности, у больного была не слишком больная мысль: ведь наши головы -больные и здоровые – одуванчиковой консистенции. Ударит ветром непредвиденности, и вразлёт.
Конечно, мы, врачи, дорогой юниус, часто бываем виноваты. Но и пациенты, я вам скажу! Помню, в Ментоне. Великолепно оборудованный санаторий. Для тяжких заболеваний лёгкими. Казусы с пунцовыми пятнами на скулах. Горный воздух, замедляющий переселение в горение. Юноша. Дышит охлопьями лёгких. Полон надежд, чаяний, короче – эутаназия. Внезапно санаторий получает телеграмму: мать юноши умерла. Как сообщить больному? Старший врач, скользнув глазами по телеграммной строке: «Сперва скажите ему, что температура его прыгнула на пять десятых, а потом покажите телеграмму -из-за пяти десятых не заметит смерти матери». И врач был прав. Но я, по стариковской привычке, опять отъехал на запасной путь. Давайте вернёмся на основную магистраль.
Случай, о котором я хочу вам рассказать, произошёл всего лишь за год до войны. Я работал тогда в одном из приграничных городков, расположенных на скрещении торговых путей. Человечье содержимое городка: солдаты и купцы. Преимущественно, купцы. На один из утренних моих приёмов явился престранный человек, я бы сказал, балык человека. При всей своей врачёвской привычке, я не мог удержаться от рефлекса отдёргивания. Человек раздвинул нитевидные губы, обнажая жёлтую кость зубов, и сказал: