Вот уже двенадцать, час, два - ночь... Мезонин, крыша, чердаки. Поют голуби. В окне фикусы. На столе свеча. В комнате одиноко, пусто. Каждый угол - куда бы ткнуть тоску - чем-то полон, страшен. У стола, у свечки, у бронзовой чернильницы-лягушки шуршит перо, шуршит бумага. Пишет девушка, упадя грудью на стол, подогнув под себя одну ногу (так сидят птицы). Девушка пишет в дневник:
Отдать Антона нельзя. Любовь моя - темная, сладкая вода. Она меня отравила. Я пойду, куда угодно, только бы он приказал, но он не прикажет. Нет! Отдать Антона нельзя. Если бы я хоть что-нибудь понимала, если бы я была когда-нибудь радостна... Мне надо упрятать его в маленький-маленький темный уголочек, только себе, для себя. Надо, чтобы он покорился мне. Чтобы для меня, мне и никому, ничему. Не только женщины, дело, друзья - а бумажка, если он прячет ее на сердце, и то мне враг... Если это ревность, - пусть ревность. Я хочу покорить до остатка. В нем все до последнего мизинца - все мое... Я не могу жить, я убью себя...
Шел май... Кончалась ночь. Еще тихий лежал на дороге ветер. От сирени в палисаднике душно, невозможно, пряно. Где-то подходило солнце, но его еще не было видно, только зернистые невидные тени незаметно косили из углов углами, обозначались с каждой секундой упорнее и ясней.
Девушка плакала. Плечи от кос прятались глубже. Будто тяжело ей было нести их белую медь.
...пусть я злая, выродок, чудовище. Для них луга, май, любовь. Я темная, в грехе, пакости, хочу тоже счастья. Антон меня любил. Пусть будет смерть, если так.
Это был - день второй.
Началось очень просто: заняли все выходы, и у каждого окошка по часовому. Потом сразу в дом вошел взвод. Ружья наизготовку.
- Руки вверх!
Заседание пятерки еще не начиналось, но собрались все - пятеро.
- Документы!
Солдаты берут за руки. Вяжут. Хлещут прикладом. Ведут. Так арестовали всех пятерых.
Арест, как молния.
Идут по дороге к Исетскому.
В кучах на дороге прошлогодние листья. Метет. Пыль. Небо ясное. И тоска ясна - в сердце.
Думает Черняк: "Какой провал! Кто?"
Только теперь, когда повели, можно было подумать. Арестовали - кроме Антона - Терехова, Бурдина, Глухого и Мака.
И когда шли к Исетскому - знали: ждет смерть.
На Верх-Исетском, в старом заводском дворе, среди сора, кувалд, кирпичей, шлака, песку, травы, колес, дерева, - уединенный дом. Оттуда не долетает крик никуда. В этот дом контрразведка водит для пыток.
Там, в комнате, за столом с дырявой клеенкой, комендант Ермохин и начальник контрразведки ротмистр Чегодаев, коротенький и вечно пьяный, ставят допросы. Чегодаев решил: "Расстрелять успеем... Надо найти нить".
Там же Чегодаев решил, что Антон Черняк - главарь военной организации. Выругавшись, он начал:
- Говори, б... На особый учет посажу!
Черняк молчал. Брови - как задвижки. Если бы сказать, что губы смеются, сам не поверил бы. Улыбка бывает от страху, от тоски. Тут же была и тоска, и страх, и твердость.
- Не скажешь?
Брови у Черняка дернулись, растворились. Дернулись - и улыбка к лицу, как рыба в сетке.
- Что ж говорить?.. Говорить нечего.
И опять сомкнулись брови, но уже плотнее.
Ротмистр Чегодаев приказал:
- Начните.
Четыре солдата встали по двое, с боков. И уложили на скамейку. Сняли рубашку, штаны. Ноги привязали к скамейке.
Чегодаев хохотал. Когда он, смеясь, широко раскрывал рот, кожа на маленьком лбу собиралась складками и ползла дальше в складках на лысый череп.
- Живо!.. Становись в позицию. Мы тебя научим говорить!
Два солдата встали с боков. Один с головы. И еще один с ног, вдоль спины.
Первый прием - били нагайками с проволокой.
Черняк потерял сознание. Сволокли во двор. Отлили водой. И опять притащили.
- Ну, будешь говорить?
Еще туже сомкнулись у Черняка брови.
Тогда стали бить нагайками со свинцом, шомполами, ногами, ломали руки, рвали волосы, царапали лицо и тело... Потом отливали водой и опять начинали сначала.
В этом прошли вечер и ночь. Пытка угарная, злая и настойчивая. В промежутках солдаты и начальство пили водку. А за окном шел май, подымались травы, любовь, нежность, и голубело небо.
Ночью избитых в кровь, беспамятных разбросали по камерам.
Ротмистр Чегодаев сказал:
- Пока не расстреливать, оставить для лечения. Я еду в Пермь, вернусь через трое суток - там сообщают, что раскрыта новая организация...
Комендант Ермохин, приложив руку к бороде вместо виска, басом ответил: - Слушаюсь! - Солдат подал ротмистру серую тонкую шинель. Чегодаев, выходя, зябко спросил солдата:
- Поди холодно?
- Никак нет, ваше выс-скородие! Благодать!
Ротмистр Чегодаев, поджидая лошадь, присел на крылечке, закурил. И, как всегда, затянул свою песенку:
Да и-ох, девчоночки, куда котитесь,
Пошалите, пошалите и нарветеся.
Лошадь подали. И, когда Чегодаев садился, из форточки высунулась борода Ермохина - басом спросила:
- Господин ротмистр, фершала-то им послать?
Чегодаев повел губой, выронил папироску и, стянув повод, тронул лошадь. И уже с седла крикнул:
- Пошли.
Опять утро. Черняк очнулся только тогда, когда какой-то солдат сдирал с него белье. Белье сдиралось прямо с кожей, с корками засохшего мяса и с кровью. Потом солдат принес свинцовой примочки, размыл ею побои и налил в поранения йоду.
Тут Черняк опять потерял сознание. Третий день кончился, начинался четвертый день.
После обеда мальчишка подошел к дому на Клубной, к подъезду. День был сухой и пыльный. И солнце - сухое и пыльное, как медная доска на парадном подъезде:
В А Р Л А А М Н И К И Т И Ч А Н Т О Н О В С К И Й
Правление оренбургских
золотых приисков
Мальчишка долго сидел у тумбы, грыз семечки, не знал, как войти, звонить же боялся. Когда выбежала из ворот прислуга Агашка, мальчишка остановил ее:
- Девка... Ты здешняя?
Агашка стала. Подтянула платок.
- Здешняя. Тебе зачем, сопленосый?
Парень усмехнулся, вытащил из голенища бумажку.
- Вот барышне Наталье секрет передашь. Немедля. Поняла?
И так строго посмотрел на нее, что Агашка фыркнула.
- Поняла, тоже почта, мало вас порют.
Когда Наташа получила записку - прочла, лицо помертвело.
В записке карандашом писала Марина:
По получении немедля идите к Ивановскому кладбищу.
Надо спасать. Убьют.
Прочла - поняла.
Когда выходила из дому, сказала няньке:
- Маме передай, чтобы ужинать не ждали. У меня дело.
Не успела Маремьяна ответить ей - "довертишься", - как Наташа ушла.
Кладбище в соснах. Сосны - розовые свечи. Смола, как ладан, и тепло днем. И на могилах легкая голубая трава. А в траве острый земляничный лист и белый цвет земляники, как птичий глаз.
Встретились двое. Марина - в суровости, в тоске. Наталья - тяжелая, мутная, странная. Так встречаются соперницы, враги, горе. Глазам Марины девушки, женщины от земли, от майских радостей и нежности - видно только горе. Любовь - горе. Утрата - горе. А глазам Натальи - страх, грех, мука. То есть, когда любовь - гнев, преступление, когда розовые руки девушки берут нож.
Так понимала Марина. Так хотела она понять. И звала Наталью сюда для испытания, чтобы узнать, действительно ли так. И потому начала осторожно:
- Антона взяли. Слышали?
Чтобы не упасть, Наталья села на могилу, ответила:
- Да.
И Марина, строже надвинув косынку, как старая монашка, с глазами глубже темных ям, испытывала беличку.
- А спасти можно. Похлопотать можете. У вас заручка найдется.
Наталья свела губы ниточкой. Поняла, что испытывает. И сказала совсем спокойно:
- Может быть, могу... Не знаю.
И, когда Марина вспыхнула, когда не выдержала Марина и кинула ей, как кость:
- Антон говорил, что с вами надо осторожней... как раз перед провалом... - тогда Наталья усмехнулась шире, синее осветились глаза, страшнее...
- Вот как? Антон говорил?.. Это ничего, что говорил. Убить меня хотите? Я - думаете? Убейте.
Тогда испугалась Марина.
- Нет, не думаю, не знаю... Не знаю, как смею думать, откуда?.. Нет, Наташенька.
Задрожала косынка у Марины, и, как сказала - "Наташенька", застыдилась больше. Заплакала.
- Спасти хочу, помочь и вас прошу.
- Любите?
В глазах у Наташи настоящее испытание, глаза - как боль. Но она закрутила, запутала. Опять глаза синие, сильные, издеваются.
- Любите? Себе хотите? Этого нельзя, этого я не могу.
И перед Наташей на могилке мет Марины, есть только платье в траве, женские плечи, косынка, ноги - все дрожит.
Тогда Наташа сказала твердо:
- Встаньте, Марина, я попробую.
Когда расставались, Марина хотела ее обнять, но Наташа отвела руки. Захохотала.
- Вы думаете, для вас? Не для вас - для себя. А вас я ненавижу. Приходите утром, скажу, что делать.
Слова нарочно выбрала короткие, простые, как камни, чтобы больнее ударить. Ударила - и ушла.
Марина долго сидела на чужой могиле.
Так расстались женщины.
Вечером Наталья пришла к Чегодаеву. Сняла пальто. Вместо стула села на кровать. И сказала просто: