В сентябре в изостудии, где Елисей хлопотал уже много лет, собирутся мальчики и девочки, и он должен постараться открыть им секрет соединения золота с небесной синью - главная тема осени. Как бы потом объяснить им, подумал он, что каждодневно в эти сверкающие краски люди подмешивают болотный смрад злобы, зависти, подлости - это главная тема жизни. А если не объяснить?.. Рукой даже маленького художника, едва научившегося разводить краски, движет его наивная душа. Она впитывает добро и зло, тепло и холод, свет и тьму, неведомым образом соединяет все это в некий облик мира - и выплескивает на бумагу, холст. Какой же страшный мир можно увидеть на холстах иного художника! И только потому, что в нежном возрасте души ребенка некому было открыть тайну, согласно которой только свет может рассеять тьму, только тепло может согреть и только добро способно осветить жизнь смыслом.
В любой картине можно определить степень познания художником этой тайны.
Елисей коснулся пальцами светлых волос Али. Даже такая кроха, как она, нетвердыми мазками кисти обозначает таинственную радугу жизни. Недавно у нее начался период наполненных светом окон. В ее рисунках многократно повторяются деревенский дом с единственным окном, дерево, облако, птицы. Обязательно ярко-желтым цветом намалюет просвет окна. Это окно становится центром истины рисунка. Потом Елисей догадался, разглядывая этот настойчивый мотив, что Аля однажды, выскочив поздним вечером в черноту деревенской августовской ночи, была потрясена теплом маленького окошка, солнечным огоньком греющим душу. Не раз он ловил себя на радости, которая вспыхивала в груди, когда, продрогнув в гуще ночи, весь пронизанный касанием влажного туманного воздуха, из неясного шелеста сырой листвы вдруг по тропинке выходишь к сияющему окну дома, и попадаешь в волшебное золотое облако, в котором видна утоптанная земля, тени листьев, травы.
Безотчетно Аля выбрала тепло золотого оконца и сочла его главным цветом ночи и дня. Наверное, надо уметь выбирать из всей мешанины красок самую главную. Даже сидя в этом вагоне, едущем во взбаламученную Москву, важно не обмануться. Главное сейчас - цветущая синева августовского неба и золотая пыльца на всем вокруг и на легких кудряшках дочери.
Але уже надоело томительное сидение в вагоне. Она елозит, толкает соседей. Затихла лишь, когда за окном появились самолетики тушинского аэродрома. Приближался канал.
Вместе с дочкой он смотрел в окно электрички. Поезд покатился над шлюзом. Вдали - гребенка домов Строгино. Под вагоном на осенней тяжелой воде прилепился к стенке шлюза буксир, чуть дальше - самоходная баржа. Елисей давно приметил, что многие пассажиры каждый раз глядят на утлые кораблики. Он тоже не удержался. Дочка скачет от восторга. А ему хочется попасть на одно из этих суденышек и уплыть вместе с ним подальше. Другие пассажиры, что прилипли к окнам, тоже, наверное, хотят уплыть. А если не уплыть, то хоть как-то отъединиться от угнетающей жизни, которая давит чуть ли не с детства, как будто недобрая сила утянула в глубокий омут под тяжелую воду и не отпускает. Незабываемо прелестный вампирский лозунг: "не можешь - научим, не хочешь - заставим". Или изучение всяких "измов". Одна эта мысль вызвала приступ тошноты. В памяти выплыл смешной преподаватель научного коммунизма Яков Ильич, толстенький еврей с добрейшей улыбкой на круглом лице, плешивый, с хитринкой в рыжих глазах. На семинарских занятиях говорил - иногда с ноткой отчаянья - что хочет научить студентов самостоятельно мыслить, просил дать примеры из жизни, которые подтвердили бы всегда верные и бессмертные выводы классиков марксизма. А когда студенты сбивались на бредовый язык учебников, рассказывал об уборщице, которая мыла полы на их кафедре. "Як-ыч, Як-ыч", - так величала она преподавателя. Она благоволила к нему, рассказывала о тягомотной, как она говорила, жизни деревенских родственников, люто ненавидела студентов, курящих, сорящих, пачкающих, гадящих в туалетах. "Как лошади, - воздевая руки, закатывая глаза, играл ее гнев Яков Ильич, кучи кладут, как лошади..." Елисей улыбнулся воспоминаниям. Наверное, давно уже в Израиле. Нежится на берегах Средиземного моря, под вечным небом Иудеи. Иногда, может быть, заходится истерическим смехом, вспомнив Родину, но никто его истерике не удивляется. Там много таких, кого тревожит прошлое. Яков Ильич тоже понял, что никуда не уплыть от своей жизни.
Елисей знал, что войти в чужую жизнь невозможно, что его дни назначены и встретит он их не в тесной металлической каютке под ласковый плеск речной воды, а совсем в другом месте.
Почему он уверен в этом?.. Для ответа ему понадобилось бы перебрать всю жизнь, сложить дни, все осколочки, что хранит память из детских озарений и потрясений, похожих на веселую яркую мозаику. Тогда, наверное, удастся - нет, не понять... почувствовать едва заметное электричество судьбы, притяжение и отталкивание зарядов, душную и тяжелую радиацию рока.
Еще в самом легкомысленном детстве случались намеки, наплывы неведомого. Они лишь слегка трогали детское воображение. Торопливое чутье ребенка не способно было сопереживать. Но цепкая память не плошала: оставляла про запас, на потом.
Оставила консервную банку и двух стариков. Яркое сентябрьское утро, оскорбительно громко гремит банка по тротуару, и он, первоклашка, поспешает за ней, пиная ботинками по бокам.
Старики стояли в пустоте старого кривого московского переулка, похожие друг на друга, как близнецы: исхудавшие, с клоками седых волос, в обтрепанных мятых стариковских брюках, клетчатых пиджаках. Истина была в притяжении их взглядов, невозможности разойтись, отвернуться, в том, как рука одного взвилась - и высоко в небо взорвался звук пощечины. Елисей обмер, банка ускользнула в сторону, затихла, чтобы навсегда врезаться в память вместе с золотой пылью на сером асфальте, фиолетово-голубым осеннем небом, серыми стенами домов, бесплотными фигурами стариков, которые не смогли разминуться в миллионном городе, в бессчетной череде дней. Как два полярных заряда, они стремились навстречу, чтобы тихим утром разломилось небо, чтобы и над его детской головой пронеслась буря, о которой он еще ничего не ведал... Рассеялась оторопь, охватившая его и двух стариков. Он помчался дальше в школу, унося в себе молекулу потрясения, которая будет расти, тревожить.
Позднее, через года ему уже не составило особых трудов сопоставить несчастных стариков с эпохой, когда жертвы возвращались в жизнь, чтобы выплеснуть многолетнюю ненависть на своих палачей. Это было время, когда снимали со стен тесных комнатенок портреты генералиссимуса, но все еще говорили шепотом...
Аля притихла, голова ее, мягко сминая теплую пену волос, склонилась к плечу Елисея. Вот ее веки устало поникли, она вздохнула и легко окунулась в сон, неслышное дыхание приоткрыло рот.
Елисей старался не потревожить дочку, глядел, как безмятежно разгладилось ее лицо. Он подумал о том, что ее цыплячья душа в этот миг, покончив с легким и сладостным трепыханием рук и ног, занялась неведомым и очень важным делом где-то глубоко внутри, там, где скрывалась тайна ее жизни. Несколько лет назад Елисею причудилось, будто во сне сознание его не затихало в уснувшем теле, а исчезало куда-то в неведомое пространство, легко перетекало из головы, именно из головы, через макушку. А потом долгую ночь витало в загадочном космосе, постигая нечто очень важное. Такие ощущения интриговали, придавали таинственность приготовлениям ко сну, моменту, когда голова касалась изголовья кровати. Елисей посмеивался над собой, ничего не говорил жене, но каждый раз ждал поздней поры отхода в сон... Через пару месяцев все прошло...
Электричка мчится, закрывая утлые кораблики, на которых кто-то другой уплывет далеко-далеко. Там, словно во сне, обитает много деревушек, городков, там живут люди. Обитают и те столкнувшиеся на тесной улице старики. Может быть, и Надежда, подумал он, глядя в окно электрички, где-то, в самом деле, живет? И не случайно явилась в его сон. Может, когда-нибудь они ненароком соприкоснулись в вагоне метро, в уличной сутолоке, не заметили друг друга. Просто цепкая память решила припасти этот миг на будущее.
***
В пять часов вечера шестьдесят девятого года Елисей стоял в коридоре райкома комсомола. Рядом топтался комсорг его курса при галстуке, белой рубашке, в темном костюме. Ему надлежало доставить Елисея к этой добротно сделанной двери, за которой компания маленьких начальников должна была оформить отлучение из рядов комсомола. Комсорг маялся от тайного сочувствия к Елисею и понимания неизбежности предстоящей казни.
Напротив в окно лезла темная муть раннего декабрьского вечера. Из темноты всплывали желтые пятнышки огоньков, выпархивали и бились о невидимую преграду хрупкие снежинки.
Дверь отворилась, выглянул невысокий паренек с улыбчивым остроносым лицом.