Пока зал, казалось, еще дымился, и переливалось мерцание, пьянящее вокруг пятнами и как бы мигающее над выходными дверями зеленой табличкой: "Новейший скрюдрайвер" они побежали, как знали, что не остановятся никогда, на проспект - и уже понеслось вокруг, на четыре стороны, колесо, а ее лицо среди ветра пошло в свет. Она была очаровательна. Так или иначе, он отметил себе точную дату и час, чтобы вдруг занести на полях, в книжке: "На Невском проспекте, около "Универсаля" в семь часов вечера эта женщина была возмутительно хороша". Так, бывало, теряют голову. Но пепел были ее волосы, а черты - очевидность; и великий Эрте, делавший сном обрамление жизни, не зря разлил аквамарином в глазах своих модельных богинь - пеплом же они вспыхивали искорки, вьюгой порхавшие в небесах, вокруг, и по тротуарам. Они пили в "Огрызке" кофе, коньяк в "Ламбаднике", в "ЧК" тоже. В "Экспрессе" были коньяк и кофе. В "Рифе" барабанил хипхоп, и они пили водку, а потом пунш, в "Сюрпризе". Самарин шел, евритмически, чечеткой вокруг нее. Автомобили шли, как без шоферов. Семен Бэкаффа попыхивал свой чилим. С неба падало перьями. На Невском разом покраснели все вывески. Когда об этом заходила речь, морозец дробился и шел в пар, а река текла широко, в черное, сталкивая бурые льдины, как нефть зажигаясь то там, то здесь бледными огоньками; в голове улетали, как будто без крыльев, всадники, сыпались башни, и заводной птичкой все стрекотало, пока паровозные гудки мешались с оркестром, за столиками светили лампы, кое-кто уже танцевал, толпились и переговаривались:
10. Она рассказывала, что в детстве хотела быть той гимназисткой, которую принц, весь медовый, увез в Сиам. Конечно, соглашался он: она родила еще одного, маленького, и положила на пальмовый листик. Вообще, Сиам - место, куда хочется любой милой женщине. Младенец из люльки кошкой взлетел на пагоду, ягодной гроздью, петардой кружев, вроссыпь тысячи тысяч мелких бетизов, лотосов, брахманы и англичане, аисты над пароходами, слоны кости, драконы... Наконец, золоченые принцы без половых претензий, и все в облаках. Дымок от трубы терялся за горизонтом. В радио шло от Бангкока до Барбадоса. Изморозь, белый жемчуг, покрыла ей щеки, и стол, и болотистый сад за решетками, и толченым стеклом, слезами, сыпалось мукой из глаз. Самарин достал платочек.
20. Если помнишь (сказал ей Самарин), твоей первой куклой была та перчатка, в которой ты протянула мне руку. Сперва были тени за окнами, потом закружились марионетки, и двери вдруг все распахнулись. Вертеп, или дворец, с колоннами и фасадом. Где-то поверху, между девизами, трубами и девицами, под глазом, пылающим из пирамиды - торчит голова рассказчика. Остальные, и большие, и деревянные, стоят и ходят, как им полагается. Маги, черные сарацины и рыцари, ироды и магдалины - все в золоте, доспехи, атлас, на вагах и переборках. И не один мальчик опять там на что-то рассыпался. "У Карагеза, в чалме который, рука, что ли, из живота растет?" Вряд ли, но у каждого из них на лице маска, а за руки они подвешены к потолку, так что под платьем болтается. Теперь перчаткой не обойтись: каждую часть твоего туалета меняем, на что подойдет. Ширмы вокруг, не забудьте. Глаза просто повяжем; здесь - вместо них нарисуем еще, и другой. А сюда - краба; смотри, как ползает. Дальше куклы. Мужские и женские, друг из друга растущие, ноги... Тут их по четыре из одного живота - или это уже грудь? - одна, одна только задница в прическе "боевой петух"... Полноте, ты ли это? Это уже я, я...
30. "... люблю тебя?" - шепчет Самарин, и далее. I belong You, belong Me, Grass belong head globes all me die finish. Когда о любви, лучше забыть язык и стать иностранцем, а точнее, туземцем событий. Язык любовников - язык голубиный, пиджин, и это Азия. Там я гулял по Мосулу, заглядывая повсюду и получая в ответ - но все было и без слов ясно, к тому же кругом бомбы. В алжирском Тимгаде я заплатил местному наркоману за то, чтобы отреставрировать триумфальную арку Траяна; в посвящение тебе он выбил надпись:
Откуда мне было взять текст кроме как с тех сигарет, которыми я с ним расплатился? Потом я, ученик дастуров Илми-Хшнум, просыпался в Бомбее на башне молчания, и пел тебе засветло то, чему меня научил приятель, перс и педераст, забывший в Питере фарси, так и не научившийся по-русски. Он сложил эту песню, когда умирал его друг, а он плакал у какого-то случайного окна, прижавшись к дереву, бормоча про тропический ливень, огонь у пруда, в горах, ресторан "Шанхай" и Филиппа Супо. Утром всегда умираешь, как ни в чем не бывало, спирт сгорает знакомые очертания из-подо льда; а эта любовь - всегда что-то другое.
40. В "Соломоне" Самарин учил ее соломону. Это, чуть не упал он, покер, но для двоих - и, как всегда между нами девочками - без денег. Вот, смахнул он стаканы, стол - и на нем, картинками кверху, разложи десять карт, два по пять. Я беру из колоды еще шесть, по-своему их располагаю, и кладу в пачку сюда, рядом. Ты первая выбираешь свои пять, и заменяешь потом из моей пачки, если что-то не подойдет. То, что останется - все мое... В моем положении немудрено проиграть, если я с самого начала не найду в нашем раскладе что-то такое, что можно скрыть, затасовать в самый глухой угол моей колоды, и так, чтобы ты, которая вся у меня на виду выбираешь, отнимаешь у меня, распоряжаешься - когда-нибудь бросила свои карты на стол веером, когда перед тобой вдруг запляшет белый фигляр. Все равно мой расклад при мне, - пойми правила, - и если ты захочешь уйти, проигравшись или отыгравшись в конец - запомни, что вся игра, когда раскрываются, только уходит из вида, как бы под землю...
Так, далее. Он уже на проспекте глотает какие-то тумаки, а следом за ним
50. (она) проходит, как ничего не бывало. Он видит зарево, и пока все искрят провода, вспоминает какие-то розовые мессы, моря, и мириады, вереницы возлюбленных и влюбленных. Она отвечает ему, что не бывала в Кадисе. Он говорит, что лучше уж Капри. - Вообще, теперь, раз мы здесь, - говорит он, стараясь попасть в такт некоей музыке, обнимая ее у витрины, - я хочу рассказать о своем тайном пристрастии. Понимаешь, до того, как у нас с тобой было, у меня был этот человек. Впервые это случилось, когда, наконец, без копейки и изуверившийся во всех планах, я оказался где-то в углу пыльной, темной библиотеки: вокруг полки и карты, кругом меня насыпано мелом, а лампочка пискнула, и вдруг погасла. И здесь - свет! Здесь, будто из окна, со стены, передо мной возникло его лицо... Этот дьявольский оскал глаз, эти сладострастные ноздри... эта бородка! А за ним пристань, и сад, и фабричные огоньки в глубине залива... А снизу надпись, трижды зовущая его по имени. Что же, я звал его, и пошел за ним. С тех пор мы путешествовали вместе. Где только я не был... Лес на Севере, конопляная пурга на Юге... Везде, дойдя до отчаяния, я звал его по имени, и мог бежать в этот сад, а он шел со мной об руку. Каждая встреча с ним - что за места, какие воспоминания! Там садится в залив солнце, белеет в тенях пристань, а среди кипарисов он сидит и играет в шахматы. Вот он с рыбаками, вот слушает пьесу друга, яростно спорит в саду с фарисеями. А вокруг Капри, и вилла Крупп, "Уединение брата Феличе", совсем не случайно прозванная - куда тебе, Тиберий! Здесь справлял свою "розовую свадьбу" граф Ферзен с завсегдатаями парижских писсуаров, здесь объяснялись Оскар и Бози, сюда привез свою скандальную "Ревность" Вильгельм фон Гл:еден, безумец-фотограф... О, этот край, воспетый берлинским музеем Пола... Да, это мы, его дети, с ним; и его красная гвоздика в петлице, и наши зеленые. Мы видим, как зеленый пожар растет, распространяясь из-под земли ручейками, прорываясь в фонтаны огня, и треплется над Мосулом зеленым стягом с двумя саблями и надписью: "Ничто не возможно"... Мы рукоплещем, бросаем цветы и кричим ему трижды: Ты, Кто жил, Ты, Кто жив, Ты, Кто будет жить...
"... но тебе скучно..." - из-подо льда, откуда наплывами, как перископом выводит, внезапно, на тротуар, тоска обретает конкретные, обтекаемые на ветру очертания: он вспоминает, как ночью у набережной черная лодка с башней всплыла, качаясь, недалеко от статуи адмирала, который стоял в тельняшке поверх бронзы. Дальше ночные проспекты и улицы, вьюга, поздние, для поцелуев, трамваи. За окном одно, в измороси, палевое ничто. Он вспоминает маркизу Кассати, которую еще мальчиком, как потом понял, видел во сне: глаза, вдвое жгучие черным, ветреным, воспоминанием.
60. И он вспоминает божественную, удивительную и пеструю галерею фотографий в живой рост, работы Хэтти ван Зак - будто гуляет по залу, представленному в панораме о двенадцати вывесках всемирных совокуплений, от Хартума и до Нью-Йорка, гостиницы, номера от первой войны до второй. Негры и обезьяны, ревущие старцы, собаки, кровь, брызжущая из петуха - все пробивается в жалюзи светом, в золоте, сверкающей так невыносимо, что вскоре оно исполняет собой, сколько можно видеть.
4.
Перед ним, и вдруг лучится, как чистое стекло, перспектива, сиянием рассветающая в зное застывшие камни зданий, и небо - и пути, дороги, словно из-под земли пламенем охватившие в сети город, соединяются. Она одета только в золото на ее глазах, и павлин, переливаясь в перьях, терзает ей живот: его слезы, штормом из тысячи его очей, разгораются в море. Но когда ему удается рассмотреть этот свет, рассеять его на плывущие очертания, - что за немецкое имя в названии? - в образе лампы, то он видит ее глаза, и белую маску (да, именно, она зубной врач). Он чувствует жар, пока она держит в железе его рот. В слепящем свете она прямо над ним, закрывая собой все, и боль, когда, изнемогая от нетерпимости зноя, сияния, он сжимает пальцы у нее на коленях, ощущает все новые качества, с легкостью поднимает ее под бедра - и уже бежит, высоко, акробатом вздрагивая и закидывая ноги, с ней на руках, по сверкающим залам и галереям в колоннах, сводах и статуях, прыгает, едва не взлетая между автомобилей в порывах прожекторов, раскачивая ее выше и выше, в то время как она, возвратившаяся во взгляд, рвет ему зубы один за другим.