Глаза его блеснули. Он вскочил на подоконник и стал говорить.
– Шш-шш-шш!.. – нетерпеливо понеслось по лестнице. Вокруг стихло.
– Господа!.. – начал Осокин, задыхаясь. – Я вижу, я всем вам очень чем-то угодил. Мне хотелось бы выяснить, чем именно заслужил я те восторги и овации, которыми вы сегодня так щедро осыпали меня… Идет великая рать бойцов на великое освободительное дело. Я – рядовой этой рати, ну, может быть, один из ее… барабанщиков, что ли? Но разве такие почести, какие вы сегодня воздали мне, выпадают на долю простым барабанщикам? Нет, дело тут в чем-то другом… За что же вы благодарите меня? За «чудные звуки», за наслаждение, которое я даю вам своими… «прелестными произведениями»? В таком случае, господа, вы ошиблись адресом. Идите к тем, для кого эти «чудные звуки» составляют цель и высшую правду; для меня же они – высшая ложь, самое ужасное проклятие искусства, и благодарить меня за доставляемое наслаждение – это злая насмешка или обидное признание моего бессилия. Я вовсе не хотел доставлять вам наслаждения, – я хотел вас мучить, терзать… Но нет, вы и не скажете, что благодарите меня за доставляемое наслаждение, – по крайней мере большинство из вас. Вы благодарите меня, конечно, за те «чувства добрые», которые я пробудил в вас великою силою искусства.
Да, сила искусства велика, но сила его – вовсе не в способности пробуждать «добрые чувства». Проклятая и развращающая сила искусства заключается в том, что оно самым невероятным образом перерождает и уродует всякое чувство, всякое душевное движение, вызываемое действительностью. Художник замахивается на жизнь бичом, но в момент удара бич его превращается в мягкую гирлянду душистых ландышей. Он подносит к людским сердцам огонь, способный зажечь и двинуть камень, а людские сердца в ответ начинают тлеть чуть теплым огоньком мягкой и бездеятельной душевной потрясенности. Подобно буферу вагона, искусство дает человеку возможность легко и приятно переживать все самые тяжелые душевные толчки. И вот за это-то буферное действие искусства вы в действительности так горячо и благодарите нас… Господа, будем говорить начистоту! Конечно, вас привлекает и захватывает в нас не красота. Что красота! Мы вам даем возможность переживать чувства посильнее и поприятнее чисто эстетических. Вы переживаете с нами два самых высших счастья, какие только знает жизнь, – счастье борьбы и счастье всезахватывающей любви к человеку. И как дешево можно от нас получить это счастье – для этого не нужно ни бороться, ни любить! Притом счастье это, обработанное нашими руками, так гладко, тепло и комфортабельно! В жизни оно гораздо более шероховато и более жгуче. Раненый боец, уверяю вас, совершенно не замечает своей красивой позы, а только ощущает ужасно неприятную боль в ране; когда человек гибнет в правой борьбе, он вовсе не окружен тем всеобщим сочувствием, которое возбуждается к нему в читателях нашим изображением этой борьбы.
О, счастье их велико – счастье побежденных и измученных, но горячо верящих в грядущую победу… Но это счастье отличается от вашего счастья больше, чем лесной пожар от потрескивающего в камине Мирного огонька. Есть они, есть эти люди, суровые и бодрые, но – неужели это случайность? – как раз для них-то мы совершенно не нужны и в лучшем случае представляем лишь приятный десерт… А за десерт кто же станет так восторженно благодарить! Так благодарят лишь за хлеб, дающий жизнь… И вы благодарите нас именно за даваемую вам жизнь, которой нет в ваших собственных душах, за ту сытость, которую вы испытываете благодаря нам. Но ведь эта сытость – язва, насмерть убивающая душу, и получать за нее благодарности – самое тяжкое оскорбление!.. Что можете вы еще пережить в жизни? Художники – начиная с Толстого, Гюго, Достоевского и кончая нами, малыми, – дали вам легко и приятно пережить все самые тяжелые душевные катастрофы. И вы ими пресытились. Вы устали бороться, не боровшись, вы устали любить, не любивши. Вы все пережили бездеятельным чувством – и что же дивиться, что в суровой жизни вы скисаетесь быстрее, чем молоко во время грозы?
«Все это жестоко и несправедливо, – скажете вы. – Мы чувствуем светлые искры, зароненные в наши сердца, и за эти-то искры и благодарим…» Но в таком случае позвольте, господа! В чем же проявились эти возжженные искры? Чем заслужили вы право благодарить за них и… и чем заслужил я право принимать ваши благодарности? Это-то последнее, может быть, самое важное из всего; самое важное то, что здесь мы с вами тесные союзники. Жизнь вызывает в нас порыв броситься в битву, а мы этот порыв претворяем в красивый крик и несем его к вам… Давно сказано: «Слово писателя есть его дело». Может быть! Но суть-то в том, что дело это все-таки остается лишь словом, и в душе мы с вами прекрасно понимаем всю чудовищную неестественность этого дела-слова. Понимаем и молчим, потому что так выгоднее и приятнее. Там внизу дико бурлит и грохочет громадная жизнь. Наши арфы отзываются на этот грохот слабым, меланхолическим стоном и будят гармонический отклик в струнах ваших душ. Получается нежная, прекрасная музыка, и на душе становится тепло и уютно. Но неужели же вы не чувствуете, сколько душевного разврата в этой музыке, неужели вы не чувствуете, что принимать за нее благодарности стыдно? Нет, господа, простите, я не совсем еще потерял стыд, и вашей благодарности я не принимаю!..
На заре своей жизни умираю от любви… (франц.).