- Славься ты, славься, наш русский...
II
Яшу Синицына с одиннадцати лет взяли из школы и начали приучать к делу.
С утра до вечера он находился в лавке, где писал покупателям письма под диктовку старших, лизал языком и наклеивал гербовые марки на счета, ел у разносчиков горячие пироги и наливал дедушке, отцу и себе в толстые стаканы чай из медного огромного чайника. Свободного времени было у него, несмотря на занятия, много, и он, прогуливаясь по своей Линии, расширял знакомство среди соседей, дежурных городовых, артельных сторожей и разных людей, заходивших в лавку как по делам, так и без всякого дела. Дедушка любил побеседовать, и у него было много знакомых, которые только для этого и заходили.
Здесь Яша много раз слыхивал, что дедушка - крестьянин, и хотя платит в гильдию и считается временным купцом, но коренного звания своего не желает менять.
- Родился крестьянином и помру крестьянином, - твердо и с удовольствием говорил обыкновенно дедушка. - Вот и сын тоже ни во что иное не лезет, и внук не полезет. Так и будем все крестьяне, какими господь создал.
Через год уже и Яша говорил своим знакомым не без достоинства, что он крестьянин, как его отец и дедушка, и что он это звание никогда не променяет ни на какое иное.
Лавка их была небольшая, вся заставленная иконами и киотами, на прилавке под стеклянной крышкой лежали мелкие образки и крестики, и все вокруг хорошо пахло кипарисом и свежим масляным лаком, так что о. Федор, заштатный священник, когда входил, бывало, в лавку, то прежде, чем поздороваться, втягивал в себя ноздрями воздух и разводил руками:
- Благоухание-то какое!
В лице и во всей фигуре этого священника было нечто загадочное и затаенное; большие серые глаза его были грозны и проницательны, но он старался всегда сощуривать их и делать ласковыми; голос его был громок и резок, но он старался говорить тихо и мягко, точно боясь, что за настоящие взоры и за настоящий голос его сейчас же прогонят. А жизнь его была не легкая, полная бедствий, гонений и нищеты, и он теперь ломал себя и свою натуру, чтобы как-нибудь не сорваться и не остаться голодным.
- Пустой человек! - говорил про него дедушка. - Всю жизнь с места на место гоняют... Кабы не семейный, и на порог бы к себе его не пустил.
Однако, когда Федор надолго пропадал, дедушка начинал все чаще о нем вспоминать и даже беспокоиться.
- Что-то давненько наш попик-то не бывал. Жив ли, непутевая голова?
Время шло, и Яша привыкал. Его посылали к мастерам с заказами и научали распознавать старинные образа и складни; беседовали с ним про "мездринный" клей, про грунтовку "левкасом" и про "твореное" золото, которым делаются узоры на одежде святых. Он уже стал отличать рублевскую живопись от суздальской, кустарную от монастырской и товар свой научился узнавать по первому взгляду, хотя это было и не так легко на первое время, особенно с иконами божьей матери. Троеручицу, Живоносный источник, Утоли моя печали, Прозрение очей, Взыскание погибших - он заучил без труда, но Владимирскую, Казанскую, Иверскую, Корсунскую, Египетскую - он перепутывал и долго не умел различать. Потом дедушка стал рассказывать ему про разные стили, или "пошибы" - строгановский, московский, фряжский, - знакомил с руководствами "толковыми" и "лицевыми" и указывал то на "резкость", то на "плавность" рисунка.
- Всему тому цена разная, - умудрял старик, - все равно как рублю и двугривенному. И в обман себя ты не должен давать никому.
Лавка у них была холодная, без печей. В зимние морозы она так выстывала, что в чернильнице замерзали чернила, а бумага, на которой Яша писал, делалась как лед и жгла ему руку. Завернутый в шубу и туго подпоясанный для тепла кушаком, Яша окунал перо в чернильницу, подцепляя на кончик его блестящие черные кристаллы, вроде черного снега, и начинал дышать на перо молодым, горячим дыханием: снег таял, и перо делалось влажным; Яша пользовался моментом и наносил на бумагу несколько строк, потом опять поддевал из чернильницы на кончик пера черного снега, опять оттаивал его дыханием - и продолжал дописывать счет; руки зябли и ныли, и он, отрываясь нередко от работы, бросал перо на половине слова и согревал посиневшие пальцы тем же дыханием, а иногда грел их о стенки медного чайника, если тот бывал в это время горяч.
- На то и руки, чтобы ими работать, - утешал он себя. - Нечего их жалеть.
Отец Яши тоже в свое время не жалел себя на работе, но его хватило ненадолго; теперь он был хворым и слабым, сильно страдал от неизлечимых болезней, в лавке почти не бывал и вообще не замечал ничего вокруг себя, зато дедушка вглядывался в Яшу опытным, проникновенным взором и наедине с самим собою, молча кивая сам себе седой головой, думал с удовольствием: "Деловой человек получается!"
Линия, где торговали Синицыны, вся состояла, направо и налево, из таких же лавок; по ней целые дни ходили люди, выкрикивали на разные голоса разносчики, и только к вечеру все пустело и затихало, когда купцы затворяли ставнями окна и двери, запирали их замками, запечатывали на них пломбы из черного липкого вара и расходились по домам.
III
На Спасской башне пробило полдень. Зычные тяжелые удары один за одним монотонно прорезывали воздух, точно падали куда-то с высоты, расплываясь и тая над окрестными улицами и дворами, полными суеты.
К этому времени на подворья стремятся всякие разносчики; скорым шагом проходят они по линиям с ящиком на ремне через плечо или с лотком на голове; все выкрикивают нараспев свои товары и, дорожа временем, останавливаются лишь на минуту, чтобы отпустить кому-нибудь горячих, пирогов, или рыбы, или мяса, и спешат дальше - к другим, громко предлагая каждый свое и на свой особый голос и лад:
- Горячая вет-чина!
- Белужка малосольная!
- Кишки бараньи: с кашей, с огнем!
Главным вниманием пользуется пирожник, молодой веселый парень с вздернутым, коротким носом; он громче и звонче всех кричит о своих пирогах еще издали, стараясь придать окрику непонятное балагурство.
- Спи... рогами! - слышится его удалой голос, соответствующий плутоватому, дерзкому и веселому его лицу.
- Ну-ка, цыкни пирожника, - говорит торговец, заслышав его приход, и магазинный мальчик бросается со всех ног за дверь.
- Цс! цс!.. Рогач!.. Рогач!., С чем нынче пироги?
- С луком-говядиной, с селедочными башками, с кашей с яйцами, с клубничным вареньем, - отчетливо и торопливо перечисляет пирожник, приподнимая над ящиком угол теплого одеяла, из-под которого клубится пахучий пар.
Пробило полдень, и в лавку Синицына вошел священник о. Федор. Как всегда, он потянул носом воздух, пахнущий маслом и кипарисом, и похвалил:
- Благоухание-то какое!
Затем поздоровался.
- В полночь враг человеческий приходит, а в полдень - друг человеческий, - пошутил он, взглядывая на стенные часы.
- Где пропадал-то? - спросил дедушка, накрывая газетой только что принесенные пироги.
- Не пропал - отыскался! - ответил Федор. - Это кому живется весело, тот пропадает, а нашего брата и могила не берет... В больнице лежал: думал в последний заштат выйти, - нет! выздоровел!
- Все ропщешь? - упрекнул дедушка.
- Возропщешь, Семен Никитич, когда пять дочерей и ни одной копейки! Впрочем, я это шучу. Я после болезни что-то веселым сделался, давно таким и не бывал. Хорошо похворать. Правда, хорошо: и в тепле полежал, и кормился как следует, и чаем поили - чего еще!
- А табачку небось не давали понюхать?
- Да. Этого не давали. Скучно тому без табаку, кто привык.
Дедушка вынул из кармана серебряную табакерку, похлопал ее по стенкам, открыл и поднес Федору.
- Ну-ка, понюхай.
Придерживая осторожно широкий отвисший рукав, Федор двумя пальцами взял щепоть табаку и сунул по очереди в обе ноздри.
- Ах, хорош табачок! - сказал он, улыбаясь. - Очень хорош!.. Скучно без него.., кто привык.
- А ведь ты похудел, батюшка!
Федор вместо ответа провел ладонями себя по тощим бокам, по впалой груди и, помолчав, опять сказал:
- Ах, хорош табачок!
Несмотря на сырую и холодную погоду, он пришел в легкой рясе и черной соломенной шляпе. Ряса, особенно на спине и плечах, выцвела, и трудно было понять - была ли она зеленая и теперь стала желтеть, или была желтая и начала зеленеть; внизу ее образовалась уже бахрома, а воротник был в нескольких местах заштопан. Под глазами у Федора, которые он все старался защуривать, синели болезненные полоски, и мохнатые брови над ними беспокойно подергивались; волосы его были жидки и редки, но непокорны и в беспорядке дыбились на темени, отчего и казалось, будто над головой у него стоит дым - как над вулканом; и это очень подтверждало отзыв о нем благочинного, который в клировых ведомостях, в графе о поведении, написал, когда Федора увольняли за штат: "Поведения он весьма тихого, но характера горячего, а в защите своих прав и доброго имени настойчив до самозабвения..." Последнее слово было даже подчеркнуто.