- А-а, здравствуй, Кязым, давно тебя не видел. Ну, как поживаешь? Какие-то глупцы поговаривали, будто на пенсию ты вышел, да я не поверил клевете. Выглядишь ты великолепно, огурчик, просто огурчик!
- Здравствуй, Мамедгусейн, здравствуй, дорогой... Насчет пенсии верно ты слышал, вышел я на пенсию, а что же? - пора и честь знать... Скоро девятый десяток разменивать буду, куда ж столько горбатиться! Стариться, скажу тебе, тоже уметь надо. Не теряя человеческого достоинства. Не хочу уподобляться некоторым начальникам, которые так держатся за свое кресло, что вынести из кабинета их можно только вперед ногами... Ха-ха-ха!
- Ха-ха-ха-ха! - подхватывает Мамедгусейн. - Это верно, есть такие, это ты точно заметил, - говорит он, а сам думает: "Вот ты и есть такой, которого надо было вперед ногами вынести..."
- А на здоровье я не жалуюсь, слава богу, тьфу-тьфу от дурного глаза... Да и ты смотришься бодрячком, клянусь честью, на молодого петушка похож, почеши ягодицу от сглаза, - говорит Кязым, широко, дружелюбно улыбаясь, а сам думает: "Да уж, тебя сглазить, не найдется такого дурного глаза, который мог бы пробиться сквозь твою бегемотовую шкуру, черт бы тебя побрал, когда ты мне встретился, настроение теперь на весь день испортится... Вот, уже что-то в груди закололо, ох! Чтоб тебя!"
- Да чего там, скажешь тоже, на петушка, восьмой десяток пошел на прошлой неделе...
- А, поздравляю! Дай бог тебе еще столько прожить, дай бог счастья (чтобы не дожить тебе до следующего твоего дня .рождения!).
- Спасибо, дорогой, спасибо... Ты вот гораздо старше меня, а выглядишь как мой ровесник, даже моложе выглядишь. Ну, теперь начнется у тебя райская жизнь. Хорошо быть на пенсии, ни забот, ни хлопот, а у меня ежедневная нервотрепка... Хотя и у тебя, даже на пенсии, я думаю, забот хватает (чтобы тебе захлебнуться в этих заботах!).
- Ох, не говори, еще как хватает... Клянусь честью.
- Слышал, сын твой опять недолечился, пьет сильно. И развелся, говорят. Это, конечно, ничего, это сейчас модно стало разводиться. А вот пьет - это очень плохо... Я все Агарзу вспоминаю, как он пил, господи, как пил! Белая горячка была у него, ты знаешь? От водки и скончался, да успокоит аллах его грешную душу, хороший был человек, вот уж точно - сгорел от водки. Пил страшно. А твой сын тоже вроде не просыхает, как говорится, в бочку с головой ныряет. Да всегда так, хорошие люди помирают, плохие остаются, да простит мне аллах, что лезу в его дела...
- Ты что моего сына в покойники записал?? Он еще нас с тобой переживет, говорит Кязым, нервно почесывая переносицу массивным золотым перстнем на безымянном пальце.
- При чем тут твой сын, это я Агарзу вспомнил... А то, что переживет, дай ему бог, так и должно быть, дети должны хоронить родителей, а не наоборот. Ну а как твоя дочь? Вроде бы не ладят они с тобой, вроде бы внуков к тебе не пускают? Что же они так?
- Ничего, сами разберемся.
- Конечно, разберетесь. Главное, Кязым, - здоровье, ты следи за своим здоровьем, остальное пустяки. В твоем возрасте, даже при отменном, как у тебя, здоровье нельзя волноваться, несчастье, не дай тебе аллах, случается один раз, когда случится, уже поздно будет пенять, береги себя. Не то знаешь, как бывает? Вот был у меня один знакомый, всю жизнь был крепкий как железо, ничем не болел до самого преклонного возраста, и вдруг - обнаружили у него рак... Говорят, нервничал, постепенно нажил. Умер, бедняга. Но это я так, к слову, ты не забирай себе в голову. Только не нервничай, а неприятности с родными - так это ведь временно, ничего на этом свете нет вечного. Ну ладно, заговорился я с тобой, увидел тебя, так обрадовался, давно не виделись, дай, думаю, вволю поговорим, а тут время поджимает... Вам, пенсионерам, что - гуляй с утра до вечера, забот не знай, а мне на работу. Еще увидимся, - говорит Мамедгусейн, энергично пожимая вялую, ускользающую руку Кязыма, с удовольствием отмечая про себя этот факт и думая: "Чтоб я тебя больше никогда не встречал в добром здравии, чтобы в следующий раз увидеть мне тебя лежащим в гробу, поскорее бы мне на твоих поминальных четвергах бозбаш кушать! Чтоб ты сдох!"
- Я тоже очень рад был тебя видеть, - как-то сонно говорит Кязым. Передавай приветы дома... Всего тебе хорошего... - "Иди, сукин сын, чтоб тебе ноги обломать по дороге и не дойти до твоей лакейской работы! Всю жизнь был лизоблюдом и лакеем, лизоблюдом и подохнешь".
- Будь здоров!
- Будь здоров!
И старики пошли каждый своей дорогой. Кязым с вконец испорченным настроением, проклиная Мамедгусейна и не зная теперь куда себя деть, а Мамедгусейн, напротив, с приподнятым настроением оттого, что сумел испортить его своему давнему недругу, и, бодро вышагивая, давал себе слово как можно чаще видеться с Кязымом и по мере сил портить ему кровь и укорачивать жизнь...
Как порой успокаивает нас случайный разговор с незнакомым человеком, ничего о нас не знающим и воспринимающим нас добродушно-спокойно, такими, какими кажемся мы ему с первого взгляда. Шофер такси, попутчик в купе поезда, пассажир, сидящий рядом в салоне самолета, иногда, кажется, лучше понимают и за короткое время общения глубже проникаются нашими заботами и тревогами, чем знакомые, приятели и даже родные, которым неприятности наши и, наверное, мы сами давным-давно надоели.
Кязым сидел на скамейке в одной из тенистых аллей бульвара и тихо беседовал с благообразным на вид старичком, читавшим до знакомства с Кязымом "Медицинскую га-" зету". Старичок при ближайшем знакомстве оказался профессором, доктором медицинских наук, теперь, последние два года, так же, как и Кязым, на пенсии, но не оставляющим научной деятельности и писавшим научно-популярные статьи в медицинские издания. Он так мило, непринужденно и ненавязчиво беседовал с Кязымом, перескакивая с одной темы на другую, поглядывая на Кязыма своими умными маленькими глазками, почти прикрытыми мохнатыми балкончиками бровей, выказывал природную сметливость и опыт в любой, самой далекой от медицины теме, что Кязым постепенно проникся к~ профессору большой симпатией и доверием и чувствовал себя в его обществе так, будто по крайней мере полжизни знает его и пользуется его дружбой. И вот уже, разоткровенничавшись, Кязым, забыв обычную осторожность, делится с профессором самым наболевшим, самым, казалось бы, личным, чего с ним очень давно не было в силу природной хитрости и нажитой осторожности, а профессор внимательно и участливо слушает, и глаза его становятся все грустнее, и лицо - все озабоченнее.
- Поверишь ли, - говорил Кязым, горестно качая головой, давая понять, что то, что он сейчас скажет, очень печально и он ждет от собеседника, что тот разделит с ним его печаль. - Поверишь ли, всю жизнь только и думал, что горбатился из-за этих проклятых денег, всеми правдами и неправдами зарабатывал, даже более или менее путной профессии ,не приобрел, клянусь честью... но всю жизнь, надо сказать, был на хороших должностях, хватка у меня есть, что правда, то правда, - внезапно вырвалось у Кязыма самодовольное бахвальство, но тотчас же он послушно вошел в прежнюю колею, как лошадь, с глаз которой на минуту сняли шоры, и она вдруг обнаружила, что мир гораздо шире, чем та узкая дорожка, по которой она везет фаэтон, и взбрыкнула, воли ей захотелось, но тут же ей снова надели шоры на глаза. - Ну что мне в деньгах, если жизни моей жене они не в силах были продлить, а детей моих смолоду я ими только испортил, постепенно настроил против себя, и теперь все только ждут не дождутся, когда я умру, думают, много у меня этих вонючих денег... Эх! Теперь ты понимаешь, как впустую потрачена моя жизнь, моя единственная жизнь, такая долгая, что, несмотря на крепкое здоровье, иногда мне кажется: зажился я на свете, пора и честь знать. Ты понимаешь?
В силу простого своего воспитания Кязым почти сразу же после знакомства перешел с профессором на "ты", и в силу своей интеллигентности профессор не стал осаживать его, подумав: "К чему? Ведь это гораздо естественней, чем если бы мы обращались друг к другу на "вы"; мы же оба старики, а что такое старики, как не те же дети, и разве не противоестественно, если вдруг два пятилетних мальчугана, познакомившись, станут называть друг друга на "вы"?" И профессор продолжал внимательно и сердечно слушать про все беды, которые Кязым вываливал из своей жизни перед ним, как орехи из мешка.
- И теперь я остался совсем один... - продолжал Кязым, где-то в глубине души мимолетно удивляясь, что вот он, Кязым, который, можно сказать, за всю свою сознательную жизнь ни с кем так не откровенничал, вдруг ни с того, ни с сего делится с этим незнакомым человеком самым наболевшим, сокровенным, но это удивление исчезло так же стремительно, как и появилось, не успев пустить корни в сознании Кязыма, и, по правде говоря, было неприятно ему, потому что приятно было говорить, выговариваться и выворачивать свою душу наизнанку перед незнакомым человеком - случайным собеседником, и он продолжал говорить, с удовольствием, однако сознавая, что, может, больше никогда не свидится с профессором и ему никогда не станет стыдно за свои неожиданные излияния. Остался один, - повторил Кязым. - Детей у меня все равно что нет, прости мне аллах... Я уже говорил тебе, им не я нужен, не отец, а деньги. Жены, которая одна была мне ближе всех на свете, тоже нет. Один я, и, умри я сегодня в своей квартире, не сразу даже хватятся, потому что не чаще чем раз в неделю приходит ко мне домработница прибирать в квартире. А больше никто почти и не заходит... Изредка только внуки зайдут, дать знать, что не забыли еще о своем старом дедушке. Вот она, моя жизнь... клянусь честью... - Кязым тяжело вздохнул, глянул в лицо профессора, заметил его неподдельно заинтересованный взгляд и стал рассказывать даже о своих недоброжелателях, которых нажил за долгую и неправедную жизнь, о Мамедгусейне, о частых, к сожалению, встречах с ним, после чего он долго не может восстановить обычное свое душевное равновесие. Все было, говорил Кязым, качая головой, печально усмехаясь, и анонимки писали друг на друга в вышестоящие инстанции, и угрожали друг другу, иной раз доходило и до кулачной расправы, и, конечно же, во многих случаях он, Кязым, бывал не прав, да и как тут все время оставаться правым - жизнь очень уж разнообразна, люди, окружающие тебя, разные, да и сам человек очень непостоянен, тоже меняется человек, одним словом, все было, много гадостей было в жизни, но ведь с тех пор столько лет прошло, пора бы и забыть все это гадкое, оставить его в прошлом, не ворошить, так нет же, не забывают, а Мамедгусейн, тот вообще озверел: вот уже несколько месяцев чуть ли не преследует его, вроде бы случайно встречаясь, покою не дает. Да, злопамятен человек, цепкая у него память на зло, ничего не поделаешь... Да что с других спрашивать, если родные такие же?