В их свете было нечто противное, мертвое и даже как бы разлагающееся. Взглянув на его лицо, я заметил, что и оно, благодаря освещению, приняло вид трупа. Помню, что с отвращением необъяснимым подумал, что, вероятно, и у меня такое же лицо.
Однако, почему-то не говоря ни слова, я сел на зеленый диван, едва не чихнув от поднявшейся пыли и невольно вздрогнув от жалобного звона всех его проржавевших пружин.
Какое-то странное раздражение охватило меня. Мне вдруг стало все противно, ненужно и совершенно нелепо. Но в то же время не хотелось ничего говорить и спрашивать, и, с величайшим омерзением стиснув зубы, я решил сидеть и молчать, какие бы глупости ни вздумал он выкинуть.
О своих личных дальнейших ощущениях ничего не могу сказать определенного, ибо и помню все смутно. В последующее время у меня было такое ощущение, как у человека, который, проснувшись, помнит, что видел какой-то скверный и страшный сон, но совершенно не может вспомнить, что именно.
Я передам только то, что видел, прибавив, что помню отлично, как чувство невыносимого отвращения не оставляло меня все время, иногда доходя даже до положительной тошноты.
Как только я сел и замолкли застонавшие пружины, он встал посреди зала и поднял руку, как бы призывая к вниманию. Жест показался мне театральным и противным, как и все остальное, но лицо его я рассмотрел хорошо: оно было полно восторга неизъяснимого, близкого к безумию, и глаза его блестели лихорадочно.
И как только он поднял руку, сейчас же ярче вспыхнул зеленый свет, и заметил я, что как бы малые зеленые огоньки пробежали вдоль его поднятой руки. Мне послышалось, что сосны кругом дома зашумели усиленно и жалобно, как бы предостерегая.
И вместе с тем увидел я, что в углу, за каждым светильником появилось нечто… Было это неопределенно, подобно туманным фигурам весьма высоким и тощим, но колебалось, как водоросли в воде, и расплывалось во все стороны.
И я услышал его голос, восторженный, надорванный напряжением неимоверным:
— Я готов!
В ту же минуту заметил я, что на подоконнике огромного, наглухо запертого венецианского окна что-то появилось.
Сосны зашумели еще протяжнее и жалобнее.
На окне сидело нечто чрезвычайно неопределенное… Как бы огромное студенистое и зеленоватое брюхо, с весьма отчетливо видимым пупком. Ясно был виден этот пупок и жирные складки, свисавшие с подоконника. Но выше едва намечалось, то выступая, то совсем выпадая, некое лицо. Черт его я не мог разобрать, несмотря на все усилия. К тому же тошнота поднялась к самому горлу и, помню, я с большим спокойствием подумал:
«Надо бы касторки принять!»
Между тем зеленый свет то разгорался, то погасал; зеленые тени по углам за светильниками колебались, растягивались, выступали и пропадали; то ярче, то призрачнее намечалось огромное надутое чрево на окне. Временами оно блестело от жира и было мясисто, временами делалось как бы прозрачно и сквозь него ясно были видны переплеты окна. Сосны шумели, и слышно было, как старая ель под самым окном мучительно скрипела.
Я ровно ничего не понимал. Тишина стояла в пустом зале мертвая. Но в то же время каким-то внутренним слухом в глубоком молчании воспринимал я как бы разговор двух голосов.
И вдруг понял, что присутствую при церемонии продажи души черту и что отвратительное брюхо на окне и есть черт.
Помню, что я не удивился, не испугался, принял это, как нечто самое естественное и возможное. Но сознание какой-то страшной роковой ошибки, полной ненужности и отвращения стало даже как бы нестерпимой грустью.
— Ты хочешь знать? — спрашивал некто, как бы из всех углов. Но великое знание умножает скорбь, и печаль — удел мудрого!
— Знаю… хочу! — отвечал человеческий голос, восторженный и отчаянный.
Светильники вспыхнули ярче, брюхо на окне выступило отчетливо, голо и нагло, лоснясь от жира.
— Ты не вынесешь всезнания, ты — человек! — повторил голос.
— Знаю, хочу! — ответил другой среди полного безмолвия еще исступленнее.
Сосны зашумели как бы с воплем и стенанием.
— Ты погибнешь! — сказала тишина.
— Знаю… хочу! — в третий раз услышал я голос, и это был уже не тот голос: это был мертвенный, как бы смертельно усталый шепот. Глубочайшее равнодушие звучало в нем.
Ярко вспыхнули светильники; над тенями в углах выглянули какие-то отвратительные ужасные лица; голо и страшно выступило на подоконнике массивное чрево, сотрясшееся от смеха. И над ним на одно мгновение показалось лицо красоты поразительной, блеска нестерпимого. Мне почудилось, что было это лицо прекраснейшей из женщин в соблазнительной и страшной красоте…
Я вскочил, сам не зная почему… Мне еще показалось, что прекрасное сладострастное лицо женщины выразило скорбь неутолимую и жалость почти любовную.
Но вдруг мрак и тишина охватили меня.
Молча, с душой потрясенной, я ощупью выбрался из зала. Ужас бессмыслия стоял за моей спиной.
В комнате моей по-прежнему горела лампа. Подушка была измята моей головой, книга лежала поверх одеяла. Все было так просто, обычно и мило. Я бросился лицом вниз на кровать и почувствовал, что тоска рвет мое сердце. Мгновенно лицо мое стало мокро. Я плакал, рвал на себе волосы, бился лицом о подушку… Я чувствовал, что Нечто великое умерло сейчас, и я не могу никогда, никогда поправить какой-то ужасной ошибки…
Я проснулся поздно и не мог понять, что со мной. Проснулся одетый, с сознанием чего-то ужасного, но не мог осознать, сон или явь было то, что я видел ночью.
Кое-как умывшись, я вышел на террасу.
День был бледный и пасмурный. Небо было бело и неприветливо. Холодный ветер гнал между соснами мелкую сухую пыль и кружил прошлогодними листьями. Странная пустота и тишина были вокруг.
Страшное сознание полного одиночества в мертвом пустом лесу охватило меня. Я крикнул его имя и испугался собственного голоса. Он прозвучал слабо, и никто не ответил ему. Впервые я почувствовал так ясно, что громаден и безграничен мир, и я один — пылинка, которую ветер кружит среди мертвых сосен.
В страшной тоске я сбежал с крыльца и бросился искать. Я стучал по соснам, кричал, звал, ругался, просил… Я готов был плакать, чтобы только показалось живое лицо.
И вдруг увидел его.
Он шел среди сосен и смотрел прямо на меня, Я как-то не заметил, был ли он одет иди наг, я видел только как бы идущее по воздуху отделенное от всего мира его лицо.
Я бросился к нему и стал в ужасе.
Мертвое, совершенно остекленевшее лицо бледно и медленно проплыло мимо меня. Еще увидел я его глаза: в них было мертвое равнодушие… Ни тоски, ни страха, ни боли, ни отчаяния, ни одного человеческого чувства не было в их прозрачной, как бы всевидящей и ничего не отражающей глубине. Они показались мне совершенно пустыми, эти человеческие глаза!
Он прошел мимо и скрылся среди сосен. Я остался на месте в тупом и бледном забытьи. Сосны высоко стояли кругом, ветер крутил мелкую сухую пыль и листочки прошлогодней травы. Белое небо слепо и равнодушно стояло высоко вверху, недосягаемое и пустое.
И вдруг страшное бешенство охватило меня. Я весь затрясся.
«Он знает все!» — вдруг нелепо пронеслось у меня в голове, и ужас этого всезнания оледенил меня. Я почувствовал, что должен бежать, должен во что бы то ни стало найти его, убить, уничтожить, растоптать ногами, как ядовитую гадину.
В ярости и дрожи ужаса я сорвался с места и побежал. Я бегал среди сосен, за домом, в поле, пробежал все комнаты, через зал, где унылым звоном откликнулись на мой иступленный бег все пружины старого дивана… Я рыскал, как зверь, как сумасшедший, и думал в бешенстве только о том, что я не найду его, и он останется жить… Он, с этими пустыми глазами!
Помню, что пробегая через свою комнату, я бессознательно схватил тяжелый стальной штатив от своего фотографического аппарата.
И я нашел его….
За сарайчиком для дров было у нас отхожее место…
Простая, неглубокая зловонная яма, через которую была перекинута доска…
Он был там: он стал на колени, прилег грудью на край ямы и погрузил голову в зловонные нечистоты…
Он был совершенно мертв!
Конечно… Все это был сон!.. Но он действительно покончил жизнь таким странным и непристойным образом. Он даже и здесь, очевидно, стремился к своеобразной оригинальности!
Теперь вспоминая его, я вижу ясно, что это был деспот, свою прекрасную душу и громадный ум отдавший в жертву неутолимому стремлению к мировой власти!
И к тому же, как все деспоты, он был позер, гнавшийся даже в последнюю минуту за исключительной оригинальностью!
Все же ночное я видел во сне. Его навеял мне наш последний разговор и та инстинктивная тоска, которую чувствует все живое при приближении смерти, которая заставляет собак выть перед покойником.