Однако, вместо Горького, в первую же неделю по возвращении Водовозов, не успевший наслушаться вдоволь русской речи на улицах, в трамваях и недавно открытом метро и едва успевший пройтись по ностальгической набережной, обсаженной березками, оказался в ГПУ и, проваландавшись в тюрьме четыре с хвостиком месяца, был бессрочно сослан в одну из отдаленных деревень Сибири, в Ново-Троицкое, верстах в трехстах на северо-восток от Красноярска, в деревню, где не то что завода - никаких даже мастерских не было, одна кузня, как у деда, да - снова - редкие березки в прогалах тайги - и где жил поначалу буквально подаянием, ибо работы найти не мог. Впрочем, в значительной мере освобожденный от парижских иллюзий, Дмитрий Трофимович, хоть и поражался нелепости, невыгодности для государства такого распоряжения судьбою квалифицированного инженера, сознавал, что ему еще крупно повезло, что вполне мог бы он стать к стенке или загреметь в лагерь, куда-нибудь под Магадан, где в первый же год и издохнуть от алиментарной дистрофии; повезло тем более, что со временем все так или иначе устроилось: неподалеку от Ново-Троицкого организовалась МТС, куда Водовозова и взяли чернорабочим, а потом и слесарем, да еще и возникло любовное знакомство с молоденькой сиротою, дояркой Лушею, и завершилось браком, ибо сорокашестилетнему мужчине в столь тяжелой, непривычной обстановке выжить в одиночку, пожалуй, не удалось бы.
Когда началась война, Водовозов стал рваться на фронт, пусть хоть в штрафбат и рядовым, но ему отказали, а по нехватке специалистов и просто мужчин назначили механиком и, фактически, директором МТС. Итак, защищать Россию с оружием в руках Водовозову не доверили, но любить ее наперекор всему запретить пока не смогли, и, получив казенные полдомика, переехав туда с беременной женою и, наконец, дождавшись рождения сына, Дмитрий Трофимович назвал его не в честь отца своего, скажем, или деда, а одним из древнейших русских имен, красивым и несправедливо на взгляд Дмитрия Трофимовича забытым, гораздо более русским и красивым, чем, например, расхожее Лев. Назвал вопреки робкому ужасу собственной жены и натуральной угрозе, звучавшей в голосе предсельсовета Попова, когда последний прямо-таки отказывался записать подозрительное имя в регистрационную книгу, а потом, все же записав, нажаловался уполномоченному НКВД старшему лейтенанту Хромыху, и тот вызывал Дмитрия Трофимовича и запугивал.
Подозрительное имя, кроме славянофильской отрыжки эмиграции, и впрямь содержало и некий эмоциональный заряд, некий смысл, посыл, который, словно досмертный талисман, хотел передать отец Волку: установку на жестокость, на жесткость, на собственные силы - словом, на выживание - и Волк это чувствовал и с самого младенчества отказывался отзываться и на материнские, опасливо обходящие не христианское, дьявольское имя ласковые прозвища, и, тем более, на разных вовочек, волечек и володь, с которыми непрошено пыталась прийти на помощь незлая сама по себе учительница Зинаида Николаевна, прийти на помощь, ибо нетрудно представить, до чего семилетние коли и вити могут довести мальчика Волка, придравшись к тому одному, что он Волк; если даже сбросить со счетов положение еврика, фашистика и вражонка народа, в котором автоматически, по рождению, оказался младший Водовозов - положение тяжелое до того, что один из волковых одноклассников (по простому имени Василий), племянник известного некогда, позже расстрелянного сталинского наркома, так был затравлен в школе, что не оправился и до сих дней и, попав несколько лет назад за диссидентство в Лефортово, раскололся и заложил всех товарищей, а девочка Валя, двумя годами старшая Волка, в пятом классе, буквально за три недели до пресловутого марта пятьдесят третьего, покончила собою, повесилась или, по ново-троицки, завесилась; впрочем, может, просто такие они были люди.
3. ВОДОВОЗОВ
Пока я запирал логово, Настя терпеливо ждала, потом взяла под руку, крепко прижалась, так что сквозь куртку и ее дубленку почувствовал я резиновую упругость грудей, и, сведя меня на тротуар, набрала несколько кнопочек на кодовой панельке. Щелкнул соленоид за дверью, и та, подпружиненная, медленно распахнулась, приглашая войти. Небольшой вестибюль: стенгазета, доска приказов, гипсовый бюст на фанерно-сатиновой тумбе, гардероб со швейцаром. Приветик, дядя Вася! Девочек еще никого нету? спросила Настя. А ты не видишь? поведя глазом по пустым вешалкам, ответил с ласково-фамильярной грубоватостью дядя Вася, герой-инвалид: грудь в медалях, деревяшка вместо ноги. Младенчика доставили? Не волнуйся, Настенька, все как в аптеке. Ну-ка показывай, показывай, кого привезла сегодня! и уставился на меня.
Настя расстегнула кнопочки на моей куртке, потянула молнию - тут только я разобрался в странности обыденной на первый взгляд обстановки: шабаш! Название стенгазеты - с профилем, как положено, с положенною же цитатою - было "Шабаш"! И еще: рядом с санбюллетенем "Профилактика венерических заболеваний", на котором разные бледные спирохеты под микроскопом и все прочее, висела доска почета: тоже на первый взгляд самая обычная: "Мы придем к победе коммунистического труда" или что-то похожее, но большие цветные фото представляли исключительно женщин и выглядели куда непристойнее, чем снимки разных герлз на японских и шведских календарях: туалеты всех этих дам, номенклатурных, начальствующих, о чем свидетельствовали, кроме выражения лиц, депутатские значки, красные муаровые ленты через плечо, ромбики, колодки правительственных наград, - туалеты были изъянны, незавершены, расстегнуты, распахнуты, расхристанны, оголяя где совсем, где кусочком срамные места. Капитанский китель Насти, например, надет был (на фото) внакидку прямо на тело, а из-под кустистой, волосатой мышки выглядывал "макаров" в кобуре; у ЗАГСовой поздравляльщицы муаровая лента шла между тоже обнаженными, обвислыми грудями, к одной из которых, прямо к коже, пришпилена медалька "За доблестный труд" - и далее в том же роде. Меня аж передернуло от пакостности, но ничего, решил я. Раз уж такая цена - придется платить не торгуясь, все равно дешевле, чем скальпель, да и вернее, кажется, а в вестибюль уже прибывали дамы с фотографий, и каждая, отдав дяде Васе шубу и охорошившись у зеркала, подходила ко мне, а Настя знай представляла: Волк. Вера. Волк. Леночка. Волк. Галина Станиславна! и были среди них и молоденькие комсомолочки, и партийки в самом соку, вроде Насти Голубчик, и недурно сохранившиеся под пятьдесят, и даже одна совсем юная девочка, лет двенадцати или тринадцати, председатель совета дружины, но попадались и совершенные старухи: седые, полулысые: фиалки, соратницы Ильича, персональные пенсионерки союзного значения, и хоть набралось последних сравнительно немного, от них прямо-таки воротило с души. Дядя Вася, а что сегодня за кино? спросила уже представившаяся поздравляльщица, и дядя Вася ответил: Молодая гвардия. О-о-о-о-о! понеслось восторженное из укрытых покуда грудей, словно шайбу забили на стадионе, и мне стало гаже прежнего, потому что я никогда не мог переносить единодушия масс, пусть даже таких небольших, как скопилась в вестибюльчике.
Дядя Вася выполз из-за гардеробной стойки и, стуча копытом, распахнул широкие двери, и кинозал - в подушках, сшитых вместе и разрозненных, в коврах, в диванчиках, в софах, тахтах, широких креслах, уставленный подносами с питьем и закусью, мягко освещенный - кинозал принял нас в свое чрево. Недолго думая, я прилег на подушки и стал посасывать ломтик салями с ближайшего подноса, а свет принялся лениво гаснуть, и экран замерцал титрами той самой картины, которую я не раз и не два видел в Ново-Троицком, в детстве, с отцом еще и с мамою, и в юности, в Горьком - и дамы зашевелились, зашуршали одеждами, и чьи-то жирные пальцы потянулись ко мне, лаская, расстегивая пуговицы, молнии - я держался изо всех сил, понимая, что вынужден быть послушным - держался, стараясь сосредоточить внимание на экране: там все шло, как и должно идти, и на меня даже накатила эдакая ностальгическая волна, но тут неожиданная панорама с серьезных лиц клянущихся молодогвардейцев открыла голые их - ниже пояса - тела, блудящие, похотливые руки - все это под торжественные звуки торжественных слов - а потом губы, произносящие слова, снова оказались в кадре, но уже опустившись в него сами, и тянулись к волосящимся пахам, и пропускали между собою язычки, и те, жадные, начинали облизывать, обрабатывать набрякшие гениталии того и другого пола, и клятва, и прежде мало-помалу терявшая стройность, пошла вразброд, вовсе сошла на нет, сменилась тяжелым, прерывистым, эротическим дыханием! Я много пересмотрел в свое время французских порноленточек и слишком хорошо знал, что действуют они только первые минут десять, а потом однообразие происходящего начинает навевать необоримую скуку, но тут и первые десять минут на меня не подействовали, разве обратным порядком - и я с тоскою подумал, что не сумею, пожалуй, расплатиться за право выехать, окажусь некредитоспособен, а глаза, привыкшие к полутьме, разглядывали в мелькающих отсветах экрана старинный, за кованой решеткою, погасший камин в углу; на мраморной его полке бюстики основоположников, по семь каждого, один меньше другого, словно слоники; ужасного вида щипцы и, наконец, метлы, целую рощу метел, прислоненных к каминному зеву: ручки никелированные, с разными лампочками и кнопками; попутно глаза замечали и дам, которые, потягивая датское пиво и фанту, посасывая сервелат, разоблачались в разных углах, переползали, перекатывались по полу, образовывая текучие, меняющиеся группки, перешептывались о какой-то ерунде, чуши: Мария, где трусики-то брала? А, Мария? В пятьдесят четвертом. В каком - в каком? В пятьдесят четвертом!