Я человек, и все людское мне не чуждо.
Услышав подробное донесение о нижегородском происшествии, она изъявила желание говорить с преступницей.
На другой день в назначенный час представили ей сию несчастную. Она увидела молодую девушку, лет девятнадцати, высокую ростом, стройную, черноволосую, с голубыми глазами, с густыми темными бровями, — с ясными еще признаками недавней красоты. Но скорбь и болезнь наложили свою тяжелую руку на прекрасное лицо ее, оставили на нем свою зловещую тень, и с первого взгляда на нее всякий не останавливаясь сказал бы: это несчастная. А мутные глаза, которые беспрестанно обращались в разные стороны, отрывистые телодвижения, глухие звуки, вылетавшие невольно из груди, свидетельствовали о расстройстве ее душевных способностей.
Екатерина подошла к ней и, взяв ее за руку, взглянув пристально в глаза, сказала ласково: «Ты несчастлива, друг мой, я сожалею о тебе…»
Величественный ли вид императрицы, внушавший во всех невольное почтение, сильный ли взор, кроткий ли голос — или мысль о земном божестве ее и беспредельной власти, почти врожденная в девушке и усиленная толкованиями стражей перед представлением, или все это вместе было причиною — только в эту минуту она лучше обыкновенного пришла в себя, как бы совершенно укротилась, залилась слезами и пала к ногам Екатерины, в умилительных выражениях свидетельствуя ей свою благодарность. Казалось, верховная власть повелевала разумом, и сия свободная способность души человеческой, часть божия, повиновалась ее могущественному слову.
— Да, я несчастлива, государыня, — отвечала ей девушка, как другу, который принял живейшее участие в ее судьбе и брал к себе на сердце бремя, ее удручавшее.
— Расскажи же мне свои несчастия, — продолжала спрашивать тем же голосом Екатерина, желая воспользоваться благоприятною минутою спокойствия и от нее самой получить объяснение на некоторые темные места в донесении, — может быть, я могу облегчить страдания твоей души; сядь подле меня, — и чего не узнал внимательный пристав, чего не узнал бы уголовный судья со всеми орудиями мучительных пыток, то легко и просто обнаружилось в дружеской, искренней речи…
— Я была добра и невинна, — начала девушка… и горючие слезы в три ручья полились из глаз ее при воспоминании о добродетели, мучительном для преступления. Минуты две не могла она выговорить слова от рыданий, и только успокоенная великодушною Екатериною, у которой самой показались на глазах царские, святые слезы, несчастная могла продолжать скорбную речь свою!
— Я была добра и невинна. Родители любили меня от всего сердца, видели во мне всю свою радость и утешение, я любила их также, жизнь была мне в наслаждение. Все мои желания исполнялись прежде, чем я их выговаривала, но чего было желать мне? У меня было все. Время мое текло мирно между подругами, в рукодельях, играх, беседах, молитве, чтении божественных книг. Достигши зрелого возраста, всего более полюбила я уединение и спокойствие, к которому показывала склонность с нежного младенчества. Как прежде мне приятнее было, сидя в углу, смотреть на веселые игры ровесниц, чем самой играть вместе с ними, так теперь любила я вечером, когда среди общей неподвижности только месяц катился по чистому небу, гулять одна по нашему большому саду, в длинных темных просадях, или сидеть под старою развесистою липою, думать и смотреть сквозь зеленые листья на синеву небесную; — ночью перед сном, когда я видела себя одну в моей комнате, когда все вокруг меня было безмолвно, я вслушивалась в эту тишину и чувствовала неизъяснимое удовольствие. И у меня на сердце было тихо, тихо. — Тогда особенно читала я Четь-Минею[3], которую выучила почти наизусть. — С восхищением воображала я себе, как благочестивые отшельники среди необитаемых пустынь, в дремучих лесах, вдали от людей спасались, не волнуемые никакою страстию, не развлекаемые никакою заботою житейскою, чистые, святые. Проводить дни свои в благочестивых размышлениях о божием величестве, в посте и молитве, в созерцании бесчисленных творений мира сего, казалось мне райскою жизнию на земле. Я завидовала мученикам, которые запечатлели крестною смертию любовь свою ко Христу, и не удивлялась их твердости среди истязаний, в темницах, на пылающих кострах, ибо сама, кажется, готова была на всякие страдания во славу моего Спасителя. — Бог наказал меня за гордость.
Так прожила я четыре года, и никакое земное желание не приходило мне на мысль. Ах, как я была счастлива тогда! Наш приходской священник в поучительных беседах еще более укреплял мои мысли. Сами родители одобряли мои занятия, называли меня монахинею, ученою, прибавляя с улыбкою, что скоро наступит время, когда я сама переменю свои мысли и буду искать удовольствия в других предметах. Впрочем, они боялись огорчать меня прекословиями: я исполняла с готовностию всякое их приказание, замечала всякое слово, оказывала почтение ко всем их родственникам и знакомым, одевалась, ездила в гости, как им было угодно. Мне минуло девятнадцать лет, и они, не видя во мне никакой перемены вопреки своему желанию, начали говорить с большею твердостию о замужестве, указывали на многих выгодных женихов, которые давно уж за меня сватались. Я просила их, однако ж, оставить меня в покое еще на несколько времени. «Жизнь девическая мне мила, — говорила я им, — мне не хочется расстаться с вами и моею свободою, мне так хорошо у вас, я успею выйти замуж, мой час не наступил», — и родители согласились на мои убедительные просьбы, начав, однако ж, мешать мне в моих чтениях, больше приучать к рассеянию; между тем под разными предлогами отказано было женихам. В числе их находился сын одного богатого купца, который полюбил меня страстно и мне понравился бы, если б я согласилась когда-нибудь отдать мою руку. Отказ мой поразил его жестоко, и он решился, во что бы то ни стало, видеться со мною и узнать причину своего несчастия. Он склонил на свою сторону мою няньку. Однажды, как батюшка и матушка уехали в гости на целый день к одному старому родственнику, а я осталась дома за головною болию и плела кружево в своей комнате, вдруг отворяются двери и входит этот молодой человек в сопровождении няни. Я испугалась; подушка выпала из рук моих, — но наконец оправилась и закричала няне, как она смела, в отсутствии родителей, привести мужчину в мою комнату. «Не сердись, родная, — отвечала она, — я сжалилась над бедным молодцем, который пред моими глазами хотел наложить на себя руку, если б я не согласилась исполнить его просьбы, ввести только на минуту к тебе и сказать два слова. Не грешно ли бы было мне погубить христианскую душу из-за такой безделицы? Он сейчас уйдет. Что же ты молчишь теперь, неотвязный, говори скорее». — «Настасья Львовна, — сказал молодой человек, — я люблю вас без памяти, и свет божий опостылел мне с тех пор, как увидел я вас, и любовь запала мне в сердце. Именем господним прошу вас, отвечайте мне только: решились ли вы ни за кого не выходить замуж, или только я вам противен…?» Лишь только начала было я говорить ему о непристойности его поступка, как вдруг послышался шум на дворе… няня бросилась к окну и увидела, что наши дрожки отъезжают уж от крыльца. Батюшка и матушка приехали — боже мой! Няня побледнела, я также. «Дитятко! — воскликнула она наконец, падая мне в ноги. — Не погуби меня; я на руках тебя носила, осьмнадцать лет за тобою ходила. Николаю Петровичу нельзя выйти отсюда, не встретясь с хозяевами. Позволь спрятать мне его под перину. Это мой грех, и ты ни в чем не виновата. Лишь только выйдет отсюда Анна Трофимовна, я тотчас выпущу его, и следа не останется. Теперь же к вечеру. Согласись, родная. Здесь ничего нет зазорного». Я не успела выговорить еще ни одного слова, как голос матушки послышался в передней; няня, видя мою нерешительность и не ожидая уж моего ответа, потащила молодого человека, который смутился не меньше нашего, к кровати, приподняла перину и, велев ему лечь туда, закрыла его, задернула занавес и стала оправлять что-то. В эту минуту входит матушка. Видя меня у дверей бледную и дрожащую, она удивилась и стала спрашивать о причине. Я не могла сказать ничего и заикалась. «На улице под окошком упало что-то шибко, — подхватила няня, — а Настасья Львовна испугалася». Матушка тотчас бросилась к образной за богоявленскою водою, накрыла меня чистою салфеткою, стала вспрыскивать, тереть виски, поить. Я наконец опомнилась, и она, перекрестив меня, оставила под надзором няни, а сама ушла к себе приготовлять ужин. «Ну вот бог и помиловал нас, — сказала няня мне тихо, пока слышна была матушка в своей комнате, — спасибо тебе, родная, во всю жизнь мою не забуду твоей милости: ведь меня со свету согнала бы хозяйка, если б узнала о моей вине. — Ах, господи! другу и недругу закажу пускаться на такие страсти. Как было я перепугалась. Вот — Анна Трофимовна ушла теперь и долго не выйдет из кухни, и гость наш скроется. Ну, вылезай-ка, добрый молодец, поскорее. Ведь тебе, чай, жарко под такою обузою… Ей, слышишь ли?» — Ответа нет. — Она отдернула занавес, дотрогивается рукою до него, говорит громче. — То же молчание. — «Неужели он уснул со страху?» Няня начинает толкать, будить его. Он не слышит голоса, лежит без движения. Няня поднимает перину… «Господи! он задохся!» — восклицает она, увидев, что купец не дышит. «Пропали мы!» — Я подбегаю к кровати и вижу: молодой человек лежит весь красный, покрытый потом, в багровых пятнах, глаза навыкате, налились кровью, рот разинут, грудь поднялася, руки в тоске разметанные. — Я залилась слезами, забыв о своем положении, видя ужасный конец добродетельного юноши: за тем-то приходил ты сюда! И я, несчастная, была причиною твоей смерти. «Настасья Львовна, слушай, — сказала мне твердым голосом няня, истощив все средства привести его к жизни, — мы погибнем обе. За собой я не гонюсь. Так, видно, и быть, коли злой дух навел меня на грех. Мне и без того недолго уж остается жить на свете. Но мне жаль тебя. Какое бесчестье тебе и твоему роду, если найдут мертвое тело на твоей кровати, поведут тебя к допросам. Отец Николая Петровича не оставит без исследования смерти единородного сына. Твои родители умрут с печали. Пожалуй, — я приму вину на себя. Но поверят ли мне? Не подумает ли всякий, что меня подкупили к такому показанию для того, чтоб покрыть твой грех, спасти тебя от казни? Кто женится на тебе, кто будет смотреть на тебя, не отворачиваясь, после такого позорного дела? А ты еще слыла монахинею. Видишь, какая тревога поднимется!..» Я слушала сии слова с глубоким вниманием и чувствовала, что она говорила правду, которая ядовитой ржавчиной проедала всю мою внутренность… «Но я придумала средство спастись нам без шума и с честию…» — «Какое?» — спросила я стремительно. — «А вот какое: мы живем близко реки. Теперь же вода прибыла после дождей, я поклонюсь нашему дворнику, Симиёну, и подкуплю его. Ночью, когда все улягутся спать, он придет сюда, возьмет тело и стащит чрез сад в воду. Все равно лежать ему, моему голубчику, в земле или воде: его ведь не поднимешь. — После же Семиён должен будет молчать, потому что иначе и сам пойдет под кнут. — Согласна ли ты?» — «Няня, ты меня губишь». — «Нет, родная, я спасаю тебя. Рассуди сама. Перед богом весь этот грех мой: я привела сюда человека, я уложила его под перину, под которою он задохся, я спроважу его в воду. Ты ни в чем не виновата. На что ж тебе перед людьми казаться такою? — Ты будешь молчать только о том, что я делаю и за что все-таки буду отвечать перед создателем. Великий ли это грех? Если ты скажешь, то согрешишь больше: ты погубишь, говорю тебе опять, и меня, и себя, и отца, и мать, и род свой, без всякой пользы перед людьми и богом». — «Делай, что хочешь, губительница. Тебя сам дьявол научает», — сказала я и побежала стремглав из дома в сад. Няня оправила постель по-прежнему, пошла к дворнику и в самом деле уговорила его за сто рублей выручить ее из беды. Без меня уже, когда я, воротясь из саду и отужинавши с родителями, осталась слушать их рассказы о новых свадьбах в городе, о которых узнали они в гостях, дворник и няня сделали свое дело. — В первом часу, трепещущая, вошла я в свою комнату, и няня с торжествующим видом рассказала мне об успехе своего предприятия. «Во имя отца и сына и святого духа обещаюсь я, — сказала она, — сходить пешком в Киев и к Соловецким чудотворцам и помолиться о моем преступлении. Ты же, мое дитятко, будь спокойна. — Сам бог тебе помогает и добродетельную твою душу, честное имя уберегает от людской клеветы и напраслины. Без его соизволения нам никак не удалось разделаться бы так счастливо». — Но мертвец мне все мерещился, и я горько плакала и рыдала и не могла лечь во всю ночь на виновную постель свою.