24 января
Так впервые в жизни я и увидел Зощенко. Понравился мне и Всеволод Иванов, но меньше. Что-то нарочитое и чудаческое почудилось мне в его очках, скуластом лице, обмотках. Он бы мне и вовсе не понравился, но уж очень горячо встретила его аудитория, и соседи говорили о нем как о самом талантливом. Остальных помню смутно. Не понравился мне Лунц, которого я так полюбил немного спустя. Но и полюбил-то я его сначала за живость, ласковость и дружелюбие. Проза его смущала меня, казалась очень уж литературной. Но потом я прочел "Бертрана де Борна" и "Вне закона" и понял, в чем сила этого мальчика. На вечере он читал какой-то библейский отрывок, где все повторялось "Моисей бесноватый", что меня раздражало. В конце вечера выступил девятнадцатилетний Каверин, еще в гимназической форме с поясом с бляхой. И он действительно прочел нечто стилизованное. Уже на первом вечере я почувствовал, что под именем "Серапионовых братьев" объединились писатели и люди, мало друг на друга похожие. Но общее ощущение талантливости и новизны объясняло их, оправдывало их объединение. Среди умерших, но продолжавших считать себя живыми, и пролеткультовскими искусственными цветами они ощущались как люди живые и здоровые. Экспрессионизм, казавшийся самым подлинным видом современного искусства. Впрочем, меня занесло вдруг в ту область, которую ненавижу. Говоря яснее: на этом вечере я вдруг почувствовал, что не все так далеко от меня в тогдашней литературе, как немецкий экспрессионизм, например. Делается нечто доказывающее, что я не урод, не один. Есть кто-то, думающий, как я.
25 января
Нет, я записал вчера неточно. Дело было не в том, что нашлись люди, думающие так, как я. Я ничего еще не думал. Думать можно, когда работаешь. Просто я почувствовал атмосферу менее враждебную, чем во всем остальном тогдашнем Петрограде. Более живую. Вскоре я познакомился с ними ближе. И в самом деле они оказались разными людьми. Что общего было у Лунца с Никитиным, у Каверина - со Всеволодом Ивановым? Ближе всего сошелся я со Слонимским. Он в те дни просыпался поздно, часов в одиннадцать, но и тогда не вставал, все курил и думал, глядя рассеянно огромными своими глазами в неприбранную свою душу. Ему лучше всего удавались рассказы о людях полубезумных, таких, например, как офицер со справкой: "Ранен, контужен и за действия свои не отвечает" (герой его "Варшавы"). И фамилии он любил странные, и форму чувствовал тогда только, когда описывал в рассказе странные обстоятельства. Путь, который он проделал за годы нашего долгого знакомства, прост. Он старался изо всех сил стать нормальным. И в конце концов действительно отказался от всех своих особенностей. Он стал писать ужасно просто, занял место, стал в позицию нормального. Только какие-то железы у него на шее гипертрофировались, а исхудал он еще больше, чем в первые годы нашего знакомства. И чувство формы начальное потерял, а нового не приобрел. У него всегда была ясная голова, он умел играть в шахматы вслепую, был грамотнее всех товарищей в точных науках, и рассудок помог ему наступить на шею своей теме. Да иначе и не могло получиться. Он все думал и думал в те дни, в [19]22 году, но рассеянный его вид тем не менее внушал уважение.
28 января
Итак, я заходил к нему чаще всего по утрам. Он вставал поздно. Чтобы наказать его за это, Лева Лунц расклеил объявления от Дома искусств до Дома литераторов на Бассейной. В объявлении сообщалось владельцам коз, что им предоставляется бесплатно для случки черный козел. Являться только от 7 до 8 утра - и приводился Мишин адрес. Так как многие в те годы держали коз, то Мише долго не давали спать. Ему пришлось пройти по следам Лунца и тщательно сорвать, содрать со стен все объявления. Но он не обижался. Он держался с достоинством, не сразу заметным, но несомненным. И не стал бы он обижаться на дружескую шутку. История в те дни шагала быстро.
29 января
И "Серапионовы братья", хоть и возникли всего за год до моего с ними знакомства, уже имели предания и исторические рассказы. Уже успели уехать на юг Муся Алонкина 1, которую все очень любили, даже старики. Вова Познер 2, тоже ушедший в мои дни в историю или, проще говоря, уехавший в Париж, написал Мусе Алонкиной стихи, где говорилось: "...Волынский, Кони, тысячелетия у ног твоих лежат!" А кончались они так: "...Вы кажетесь мне, Мусенька, отделом охраны памятников старины". И Миша Слонимский был в нее влюблен и даже считался ее женихом. А. Грин, удалившийся в [19]22 году в Старый Крым, в [19]20-[19]21 г. тоже влюбился в Мусю. И существовало предание, что однажды утром Миша проснулся, почувствовав на себе чей-то взгляд. Первое, что он увидел,- руки у самого своего горла. Это А. Грин пришел, чтобы задушить Мишу из ревности, но не довел дело до конца. А вот и исторический факт. Миша и Грин в шашлычной выясняли отношения и, не выяснив их до конца, обнаружили, что денег у них больше нет. Тут Грина осенила идея: "Самый простой выход - это поехать и выиграть в лото". Нэп уже был в действии. На Невском, 72 работало электрическое лото. Грин и Слонимский отправились туда, не сомневаясь, что выиграют, и, о чудо, и в самом деле выиграли. Удивились они этому только на другой день, увидев, как много у них денег, и припомнив, как они их добыли. В мое время Дом искусств шел уже к своему концу, и чудес там больше не случалось.
30 января
Но я вспоминаю те дни, когда Дом искусств существовал еще, а Миша Слонимский только начинал крепнуть. Вот он лежит на кровати, а забежавшая откуда-[то] из глубин Дома искусств Мариэтта Шагинян, огражденная глухотой своей от возражений, громит молодых в Мишином лице. За что? Понять трудно. С какой-то очень высокой точки зрения молодые неправы. Мишу Мариэтта Сергеевна выбрала потому, что он достаточно тих и внимателен, а с другой стороны, держится не без достоинства, таких ругать интереснее. "Heilige Ernst! ** Вот что у вас всех отсутствует. Heilige Ernst!" И не слушая, точнее, не слыша Мишиных попыток возразить, она с беспощадной прямотой требует, чтобы он бросил писать. И беспомощно хохоча и напрягая голос до того, что жилы напухают на тонкой шее, Миша кричит: "Как я могу бросить писать? Мариэтта! Я не могу бросить писать. Я тогда, ха-ха-ха, умру!" Обсуждали друг друга молодые большей частью у Миши в комнате, причем он по привычке слушал чтение почти всегда лежа. Обсуждалось прочитанное пристально. Если рассказ нравился мне, я, тогда совсем потерявший дорогу и всякое подобие голоса, испытывал некоторое желание писать. Но всегда это желание вытравлялось начисто последующим обсуждением. Друзья мои с непостижимой для меня уверенностью пользовались тогдашним лексиконом своих недавних учителей. Я не отрицал этого вида познания литературы, я его не мог принять, органически не мог... Мариэтта Шагинян со своим "Heilige Ernst" была далека, но насколько ближе все-таки, чем "обрамляющая новелла". Утешала меня идиотская уверенность, что все будет хорошо. Отсутствие языка имело для меня и утешительную сторону - я в силу этого не мог думать. В 25 лет без образования, профессии, места я чувствовал себя счастливым хотя бы около литературы.
______________
** Святая простота (нем.).
31 января
Я впитывал каждое слово, каждую мысль, но не все принимал, нет, далеко не все - органически не мог. Я вырос иначе, в маленьком городе. Но вместе с тем, благодаря огромному расстоянию между знанием и выводами из него, действием,- я уважал почти религиозно своих новых друзей. Они были там, в раю, среди избранных! В литературе. Меня раздражала важность Николая Никитина. Когда он пускался в рассуждения, орудуя своими тяжеловесными губами и глядя бессмысленно в никуда через очки водянистыми рачьими глазами, никто его не понимал. Думаю, что, несмотря на глубокомысленность выражения, он сам не понимал, что вещает. Да, он был важен в те дни. Коля Чуковский спросил у него, когда Никитин вернулся из Москвы: "Какая там погода?" И Никитин ответил важно, глубокомысленно, значительно, глядя неведомо куда своими бесцветными глазками: "Снега в Москве великие". Я отлично понимал Никитина, но готов был преклоняться перед ним: старшие его хвалили, считалось, что он чуть ли не самый талантливый из молодых. А я? В те дни, помогая Чуковскому составлять комментарий к Панаевой, я спросил его однажды с тоской: "Неужели я и в примечания никогда не попаду?" И Корней Иванович ответил со странной и недоброй усмешкой: "Не беспокойтесь, попадете!" Я смотрел на них, на молодых, суеверно, снизу вверх, из них уже "что-то вышло", их сам Горький хвалит, а вместе с тем и сверху вниз - учиться ни у них, ни у старших я не мог. Мне все казалось, что писать надо не так. А как? И тут я был бессилен. Федин - красивый, очень худой, так что большие глаза его казались излишне выпуклыми, напоминал мне московского студента - из тех немногих, что нравились мне. Он явно знал, что красив, но скромно знал. Весело знал, про себя.
1 февраля
Нельзя было осуждать его за это. Его самочувствие напоминало особое удовольствие славного, простого парня, который надел новый костюм. Да еще знает, что он идет ему. При всей своей простоте Федин всегда чуть видел себя со стороны. Чуть-чуть. И голосом своим пользовался он так же, с чуть заметным удовольствием. И он сознательно стал в позицию писателя добротного, честного, простого. Чуть переигрывая. Но с правом на это место. Я слушал отрывки из романа "Города и годы" с величайшим уважением, как классику, и очень удивился, когда роман прочел. Без правильного, славного фединского лица, без голоса его, без убеждения и уверенности, с которыми он читал, роман перестал светиться изнутри. Казался ложноклассическим. "Трансвааль" слушал я в квартире Федина за славным, просторным его столом с самоваром. Славная, беленькая дочь его, Ниночка, бегая, ушиблась и не заплакала, а вся покраснела из желания скрыть боль. Выдержать. И выдержала. Дора Сергеевна говорила с нами с улыбкой, несколько как бы примерзшей к ее губам: она подозревала, что мы ее не любим, но ничем этого не показывала. Хозяин был Федин, и дом велся просто, гостеприимно, доброжелательно по-его, по-хозяйски. И опять "Трансвааль", когда читал его хозяин, показался драгоценнее, чем когда я прочел его в книге. Но я не смел или почти не смел говорить о том даже самому себе. Я с радостью все старался рассмешить, развеселить моих новых друзей, не ощущая странности, а может быть, и унизительности моей позиции. Впрочем, нет. Все они, кроме, может быть, Никитина, принимали меня как равного. Лева Лунц жил в глубинах дома в маленькой, полутемной и сырой комнате. Он был умный мальчик, более всех умный и более всех мальчик. Он с блеском кончал университет и еще не решил окончательно, кем быть - ученым или писателем.