Василий Михайлович задумчиво и неподвижно смотрел в окно. Он думал о том, что уже целых два года прожил в Слесарске; эти два года пролетели страшно быстро, как одна неделя, а между тем воспоминанию не на чем остановиться: дни вяло тянулись за днями — скучные, бессмысленные; опротивевшая служба, бесконечные прогулки по комнате, выпивки — и тупая тоска, из которой нет выхода, которая стала его обычным состоянием… Неужели так всю жизнь прожить? А между тем впереди уж ничего нет. Не нужно бы ярких радостей, разнообразия, счастья; довольно было бы знать, что живешь для чего-нибудь, что хоть кому-нибудь нужны твое дело, твой труд…
Дождь за окном моросил. Вода с однообразным шумом лилась из желоба в кадушку. В темневшей комнате мерно тикал маятник.
С улицы кто-то окликнул Василия Михайловича. Четверо мужчин в белых фуражках, с раскрытыми зонтиками перебирались наискосок через дорогу к его квартире. Это были акцизники Зубаренко и Иванов, сослуживцы Василия Михайловича, врач Чуваев и Егоров, учитель прогимназии. Иванов, высокий и толстый человек, размахивая палкою, перепрыгивал впереди через лужи и кричал что-то Василию Михайловичу. Они шли к нему.
Василий Михайлович стоял у окна и, сморщившись, смотрел на Иванова. Теперь ему вдруг стала мила его печаль; он охотно остался бы с нею один.
Гости, стуча калошами, вошли в прихожую.
— Что это, господа, как вас редко видно? — сказал Василий Михайлович.
— Вопрос теперь не об этом, — лениво произнес доктор Чуваев, отряхивая воду с зонтика. — Вы лучше скажите: чаем нас напоите? пиво поставите?
— Ну, разумеется! — ответил Василий Михайлович, переходя в шутливо-грубоватый тон Чуваева. — Что я с вашим братом без пива делать буду?
Он пошел в кухню распорядиться. Когда он вернулся в залу, Иванов, смеясь и быстро расхаживая по комнате, рассказывал что-то; его широкое, добродушное лицо дышало весельем, но маленькие глаза смотрели, по обыкновению, жалко и растерянно.
Этот Иванов своею разговорчивостью спасал всех; Василий Михайлович не знал, что бы он без него стал делать с гостями; да, впрочем, они бы и не пришли к нему без Иванова. С тех пор как все они, товарищи по университету, неожиданно встретились в Слесарске в роли скромных чиновников, между ними легло что-то неискреннее и натянутое…
Василий Михайлович молча сел к окну. Иванов торопливо рассказывал:
— Эта дорога на Серебряные Пруды очень живописная. Налево Засека; справа, за рекой, Зыбинские горы… Один только недостаток: уже лет пять по этой дороге ни один черт не ездил. Ну вот я и счел нужным восполнить этот недостаток, — прибавил он, громко рассмеялся и оглядел всех своим растерянным взглядом. — Зайцев такая масса, просто удивительно! — обратился он к Василию Михайловичу. — И смелые какие!..
— Да вот как, — лениво вмешался Чуваев, никогда не бывавший в описываемых местах, — идешь — на краю дороги заяц; возьмешь его за уши, встряхнешь и опять пускаешь.
Иванов засмеялся.
— Да, да, почти так! Едем мы с хозяйкою верхом, на дороге два зайца. Она кричит на них, чтобы спугнуть с дороги…
— А они оборачиваются: «Убирайся к черту! Мы сами знаем, в какое время нам уходить!» — серьезно докончил Чуваев.
Учитель Егоров рассмеялся частым, густым смехом.
— Этакая дурища! Чего она обеспокоилась? Раздавить, что ли, боялась зайцев? «Мы сами знаем, в какое время нам уходить», — ей-богу, славно!
Он стал закуривать и продолжал смеяться про себя остроте Чуваева.
В подобных разговорах пройдет весь вечер; Василий Михайлович знал это. Не молчать же, сойдясь вместе, а больше им говорить не о чем. Взгляды у всех очень честные, симпатичные и до мелочей одинаковые; заговори кто о чем серьезно, — и его слова встретятся скрытою улыбкою: ведь все, что он скажет, давно уже прочитано всеми в таких-то и таких-то хороших книжках.
Кухарка внесла самовар и заварила чай. Пересели к столу.
Чуваев небрежно сказал:
— А бой-баба эта хозяйка ваша!.. Что она теперь, с Почекаевым, что ли, валандается?
— Да-да, кажется, — неохотно отозвался Иванов.
— Разве? — с удивлением спросил Егоров, насторожившись. — Вот тут и говори! Почекаев, — этакий, с позволения сказать, шиш!
— А вы что думаете? Он большим успехом пользуется у женщин.
— Да ведь это положительно уродец какой-то: маленький, на кривых ножках, лицо, как маска!
— Ну, там каков ни на есть, — улыбнулся Чуваев, — а его и сама Авдотья Николаевна близко знает, не то что хозяйка его.
Василий Михайлович сидел у окна и молчал. Зубаренко, приземистый хохол в темных очках, угрюмо нахмурившись, курил папиросу за папиросой и тоже молчал. Остальные гости пили чай, разговаривали и словно не замечали настроения хозяина. Василий Михайлович пересел к столу и принял участие в общем разговоре.
Чай отпили. Чуваев и Василий Михайлович расспрашивали Егорова о его товарищах-учителях. Зубаренко и Иванов пересматривали на конце стола альбом; им попалась карточка Глеба Успенского, и они молчали, задумчиво глядя на его страдающее, измученное лицо. Егоров говорил:
— Да вообще без винта тут не проживешь. Придешь к кому-нибудь: «A слышали вы, вчера Петр Петрович на большом шлеме сел без шести?» Слушаешь, как остолоп, и хлопаешь ушами. Ей-богу, хорошо бы научиться: славно бы можно вечера проводить.
— Найдите учителя, я тоже поучусь, — сказал Чуваев.
— Да, поди-ка! Кого ни попросишь, — ну, говорят, это слишком скучно.
— В семье, в школе нам никто никогда не говорил о наших обязанностях, — донесся с конца стола тихий, пришептывающий голос Зубаренки. — Не воруй, не лги, не обижай других, не, не, не… Вот была мораль.
Все насторожились и стали прислушиваться.
— Мы думали спокойно прожить с этою моралью, как жили наши отцы. И вдруг приходит книга и обращается к нам с неслыханно громадным запросом: она требует, чтоб вся жизнь была одним сплошным подвигом. Но где взять для этого сил? Книга этих сил дать не могла, — она их предполагала уже существующими… И вот результат: она только искалечила нас и пустила гулять по свету «с больною совестью»…
Все молчали и слушали — внимательно, враждебно и пугливо. Как будто Зубаренко выдавал всем тайну, которую они старательно скрывали друг от друга. Чуваев с усмешкою почесал в затылке и громко спросил:
— А что, Василий Михайлович, пиво поставите вы нам сегодня?
Зубаренко покраснел и замолчал. Все вдруг неестественно оживились. Василий Михайлович, жадно слушавший Зубаренко, уныло поднялся и пошел распорядиться.
Подали пиво. Чуваев разлил его по стаканам. Заговорили о борьбе Бисмарка с Вильгельмом, о выборах в Англии. Но разговор шел вяло, никто не смотрел друг другу в глаза.
— Что, господа, спеть бы что-нибудь! — предложил Егоров.
— Все старые, избитые песни надоели! — слабо запротестовал Иванов.
Чуваев потрепал его по плечу.
— Ничего, Петр Сергеевич! Вы в них каждый раз на новый манер врете.
— Уж лучше спойте вы нам для начала что-нибудь один.
Чуваев стал и потянулся.
— Разве что для начала!.. Что же спеть-то?
— Спойте: «Так жизнь молодая…»
Чуваев выпил стакан пива, прислонился к стенке и откашлялся. Немного помолчал, потом запел:
Так жизнь молодая проходит бесследно,
А там — там уж близко конец;
И все, как посмотришь, так пусто, так бледно!..
Как будто совсем другой человек стоял теперь перед Василием Михайловичем: Чуваев выпрямился, брови его нахмурились, и в них легла скорбная складка; в мягком полусвете, бросаемом абажуром лампы, его лицо смотрело сурово и необычно.
Чем вспомнить кипучую жизнь молодую?
Любовью ль холодной, любовью ль бесстрастной?…
Все молчали. Просто, без всяких усилий, песня вдруг сплотила их и сблизила; все переживали одно и то же, и переживали вместе, и хорошо всем было… А Чуваев пел, и несдерживаемого тоскою зазвучал его голос при последних словах песни:
Застынь же ты, сердце, и с жизнью ненастной!..
Егоров провел рукою по лбу.
— Славно, ей-богу, славно!
— Ну, господа, теперь общее что-нибудь! — предложил Василий Михайлович; он оживился, ему вдруг стали милы его гости. — Андрей Иванович, за ваше здоровье! — обратился он к Чуваеву и с любовью поглядел на него.
Они чокнулись и выпили.
Пробки хлопали. Исчезла прежняя неловкость, все чувствовали себя свободно. Пиво развязало голоса. Чуваев запевал, остальные подхватывали. Пели: «Ой, во лузях», «Гой ты, Днипр», «Не осенний мелкий дождичек…»
И Василий Михайлович пел. Голова его слегка кружилась; все вокруг приняло мягкий поэтический оттенок; на душе было грустно. Опять вспомнились ему два последние года, бездеятельные, позорные: сердце спало, мысль довольствовалась готовыми ответами и ни разу не шевельнулась самостоятельно. И дальше то же будет. А между тем он учился, он когда-то думал, искал… И все это для того, чтобы здесь, где так нужны люди, только пьянствовать, сплетничать и жалеть, что не у кого научиться играть в карты.