«Я только что и способен изрыгать публицистическую блевотину, перемешанную с желчью, кровью и бессильными не то слезами, не то соплями. Видели ли вы когда-нибудь, как лошадь подымают на пароход, на конце парового крана? Лишенная земли, она висит и плывет в воздухе, бессильная, сразу потерявшая всю красоту, со сведенными ногами, с опущенной тонкой головой… Это — я», — писал он 10 августа 1921 года своему близкому другу по Гатчине и ученику В. Е. Гущику[8].
Куприн-писатель явно не жаловал Куприна-публициста. Считая труд последнего литературной поденщиной, то есть работой черной, мучительной и неблагодарной, он за долгие годы вынужденной эмиграции все более срастался с ней, не имея ни права, ни, подчас, возможности бросить ее. Зная истинную цену этой поденной работе, Саша Черный, приветствуя Куприна в связи с 35-летием творческой деятельности, писал ему: «Когда-нибудь это зачтется Вам выше многих каллиграфически-безупречных беллетристических страниц…»[9]
Перед нами публицистика Куприна, предсказавшая наступление и семидесятилетнее торжество коммунистического «земного рая» с его траурной символикой и культом мертвого тела в центре страны. Современники, близко знавшие писателя, отмечали в нем редкий дар бессознательного провидчества, ранее связывавшегося в русской литературе с именами Пушкина, Гоголя, Достоевского. «Оправившись от большевизма, выработав в крови стойкий иммунитет, Россия уже никогда не свернет больше на путь коммунистических утопий…» («Ориентация»). Многие публицистические очерки Куприна, мыслимые им самим как «моментальная» фотография и менее всего ценимые в собственном творчестве, по мере удаления в прошлое, обретали ореол сбывшегося пророчества («Ориентация», «Их строительство», «Пророчество первое»); и в сегодняшней политической разноголосице вполне серьезно звучат следующие фразы: «Нам чтобы долой всех коммунистов… но чтобы были советы и была республика, а над ней чтобы был царь, да такой, что как по столу кулаком треснет, то чтобы у всех в мире ноги затряслись» («Разные взгляды»).
Если до революции Куприн примыкал к антиправительственному, демократическому литературному лагерю, то события восемнадцатого и девятнадцатого годов, очевидцем которых писателю суждено было стать, в короткий срок сделали из него апологета свергнутой царской династии. И если сам Куприн считал, что кличку «монархист» он лишь приобрел, а эпитеты «черносотенец» и «мракобес» относил на счет «уличных мальчишек» левого журнализма, тем не менее, резкая смена политических симпатий Куприна очевидна. Это подтверждается и тем фактом, что ни в «Последних новостях», газете, издаваемой лидером эмигрантов-республиканцев П. Н. Милюковым, ни в «Днях», органе А. Ф. Керенского, Куприн не участвовал, более того — вел с этими изданиями ожесточенную полемику («Беженская школа», «Старый начетчик»). С 1924 года, времени провозглашения великого князя Николая Николаевича «национальным вождем», Куприн несколько лет активно поддерживал его претензии на политическое руководство русской эмиграцией. И в этой связи вполне закономерно сотрудничество Куприна в монархической газете «Русское время», генетически связанной с «Новым временем» Суворина, о сотрудничестве с которым до 1917 года у Куприна не могло быть и речи.
И все же не в текущих политических оценках главная сила Куприна. Самым значительным из собранного в этой книге являются воспоминания писателя о людях, которых он видел, и книгах, которые читал: император Александр III и Лев Толстой, Леонид Андреев и Лев Троцкий, Максим Горький и Зиновий Пешков, Гумилев и Савинков, Ленин и Колчак, Плевицкая и Арцыбашев, король Югославии Александр и шахматный король Александр Алехин…
Ностальгической нотой по ушедшей России, неповторимому московскому быту насыщены прозаические наброски Куприна: «Красное крыльцо», «Московская Пасха», «Родина», «Пасхальные колокола», «Голос оттуда», сложившиеся позднее в его знаменитый роман «Юнкера». В рассказах «Кража», «Обыск», «Допрос», тематически примыкающих к повести «Купол Св. Исаакия Далматского», писатель передает революционный быт 1918–1919 годов, общую картину которого ему так и не удалось воссоздать.
Говорить о жизни Куприна в русском зарубежье, не представляя отчетливо общего литературного пространства, в котором причудливо сплетались судьбы писателей-эмигрантов, достаточно сложно. Ведь Куприн еще с начала XX века, будучи широко известным русским писателем, знал всех, и все знали его. В эмиграции ситуация резко изменилась: все прежние литературные и личные отношения стали восприниматься под углом свершившейся в России катастрофы. Так, долгие годы приятельства Куприна с Горьким сменились в эмиграции яростной полемикой с ним и уничтожающими оценками. «Грубость таланта, в соединении с эгоистической грубостью и злостью натуры…» («Максим Горький»); «Знаменитый русский путешественник, полиглот и гастроном Максим Горький… со своим неотъемлемым безвкусием и куцым мышлением… однажды, с высоты птичьего полета, покрыл черным словом Нью-Йорк и Америку… проездом через Францию грубо обложил и эту страну… не упустил случая обгадить и свою безответную, несчастную Родину» («Рубец»). Покойный Леонид Андреев, дружба с которым была прервана в результате грубой стычки, вспыхнувшей из-за болезненной ревности Куприна, превращается под пером писателя в отвергнутого пророка — глашатая «белой идеи», вмещающего в себя «ум, душу и сердце России» («Памяти Леонида Андреева. „Спасите наши души!“»). Автор скандальных эротических бестселлеров, а впоследствии идеолог эмигрантской непримиримости и антибольшевистского активизма Арцыбашев становится для Куприна одним из святых «белого пантеона». «Брать с него пример стойкости я считаю необходимым и для себя, и для очень многих» («Роковой конь»); «Его прямая и мужественная любовь к родине сделали из него одного из самых непримиримых, самых страстных, самых смелых врагов большевизма» («Венок на могилу М. П. Арцыбашева»).
Особняком в жизни Куприна всегда стояли два его знаменитых соотечественника, два Ивана — Иван Алексеевич Бунин и Иван Сергеевич Шмелев. Духовно и политически достаточно близкие друг другу, эти писатели в первые годы эмиграции были связаны тесными дружескими отношениями. Трещина образовалась, когда обнаружилось, что в 1922 году все трое включены в жесткую борьбу за присуждение Нобелевской премии. Трагически воспринял поведение друзей-литераторов будущий Нобелевский лауреат болезненно-самолюбивый Бунин. Удивительно, но первую весть, полученную Буниным о присуждении ему Нобелевской премии, судьба странным образом соединила с именем Куприна. О том, что он «выиграл» лауреатство, Бунин узнает 9 ноября 1933 года в синема на просмотре «веселой глупости под названием „Бэби“», где главную роль «играла хорошенькая Киса Куприна, дочь Александра Ивановича»[10]. После этого известия все внешние атрибуты их старой дружбы — объятия и шутливые прозвища — были как будто сохранены. Об этом свидетельствует эпизод встречи писателей в редакции газеты «Возрождение»:
«Бунин: Милый, я не виноват. Прости. Счастье… Почему я, а не ты? Я уже и иностранцам говорил — есть достойнейший…
Куприн: Я за тебя рад… Конечно, у всех праздник, а мне не то дорого, что праздник, а что мой Вася — именинник» (излюбленными прозвищами писателей были «Вася» и «Сережа»)[11].
Но за объятиями, поздравлениями и милыми шутками уже мерцал огонек совсем нешуточной обиды Куприна на своего литературного коллегу и «баловня судьбы», который, по мнению Куприна, ничуть не превосходил его талантом. Раздражение, охватившее Куприна, вылилось в резкую, без полутонов, эпиграмму, сохранившуюся в архиве писателя:
К ПОЭТУ
На Ив. Ал. Б<унина>
Поэт, наивен твой обман.
К чему тебе прикидываться Фетом.
Известно всем, что просто ты Иван,
Да кстати и дурак при этом.[12]
Тем же скрытым чувством обиды на Бунина пропитана и написанная в «нобелевские дни» юбилейная статья о другом Иване — Шмелеве, которого, не щадя болезненного самолюбия Бунина, Куприн намеренно называет «последним и единственным русским писателем, у которого еще можно учиться богатству, мощи и свободе русского языка» («Иван Сергеевич Шмелев»).
Еще в середине 1920-х годов в эмиграции за Куприным прочно сохранялся авторитет писателя «первого ряда», его статус «мэтра» классической русской словесности был непоколебим. Литературная активность Куприна подтверждалась также его сотрудничеством во многих периодических изданиях. С 1920 по 1929 год в русском зарубежье выходят пять его авторских сборников. О широкой популярности фигуры Куприна в среде русской эмиграции говорит и тот факт, что на адрес писателя, отмечавшего в июне 1924 года 35-летие творческой деятельности, поступило свыше 500 (!) поздравлений. Его приветствовали: правление русских журналистов, Литературно-артистическое общество, Клуб русских писателей, офицеры Талабского полка, правление общества библиотеки им. И. С. Тургенева, правление Русского университета, Русская Академическая группа и многие другие общества и организации. П. Пильский, характеризуя парижский период жизни Куприна, с большой долей объективности писал: «Жить было можно. Куприн… писал, работал во многих газетах… Словом, нужды не было. Но все постепенно съеживалось и угасало, закрывались издательства, суживалось поле деятельности, были отменены многие субсидии, и в последнее время Куприн получал ежемесячное пособие только от французского Министерства иностранных дел… Но эти суммы не обеспечивали. Пришлось сначала сжиматься, потом нуждаться, наконец, почти голодать… Болезни довершили все»[13].