Да может ли такое быть?? Да это вздор немыслимый.
И Николай Иудович тоже так думал, нисколько не обезкуражился:
– Выгоню всех и вычищу! Ваше Императорское Величество, вы можете быть во мне уверены, как в самом себе. Сделаю всё возможное и невозможное!
И борода его лопатная, народная, верная, как бы подтверждала.
Из деликатности Государь, однако, постеснялся спросить у генерала точный час его выезда из Могилёва с георгиевским батальоном, – но очевидно, что уже не в эти ночные часы (хорошо бы!), а рано поутру.
Однако если Иванов начнёт движение своего отряда только утром и из первых целей имеет оборонить Царское Село – то не терялся ли смысл экстренного выезда императорских поездов? Нет, потому что последнее время они ходили другим, более кружным, но и более удобным путём, через Николаевскую дорогу. Пока они совершат этот обход – а Иванов уже и будет в Царском. Да уже было обещано Аликс, что выедет этой ночью. И перед свитою неудобно менять: команда дана, погрузились.
Прощаясь, перекрестил старика-генерала. И трижды поцеловались.
А самое главное: движение поезда уже есть облегчение. Николай нуждался теперь восполниться покоем, душевным отдохновением. И оторваться от этих безпрерывных телеграмм и донесений, которые в Ставку просто лились. Меньше известий – меньше решений. Около суток провести без этих волнений – насколько легче! А там – достичь Царского, убедиться, что свои – целы, не захвачены, – и уже в твёрдом состоянии и слитно с Аликс всё решать. Николай не знал, чтó именно решит и сделает, но во всяком случае там он за несколько часов осмотрится.
После пяти утра в начавшемся движении поезда мерная укачка вагона давала это чудесное совмещение: иллюзии действия и одновременно покоя.
Шляпников огородами на Сердобольскую.Уж надежды поспать не было сегодня никакой – зряшная эта поездка к Горькому как раз перебила последний сонный час.
Да и был же он теперь комиссар Выборгской стороны – значит, надо разорваться, и там успеть, и в Таврический назад успеть ко всем заседаниям. И погнали на Выборгскую. Холодное сиденье подмораживало через пальто. Опять двое солдат легли на подножки. Погнали ещё малолюдным, пробуждающимся освобождённым городом, – освобождённым, вот замечательно! Уж кого не видно, так это городовых. И все солдаты сразу стали не вражья сила, а своя!
А на Выборгской – появлялись, наоборот, вооружённые посты рабочих на перекрестках, это уже кто-то из наших ставил. Такой пост перед Эриксоном остановил и его самого: ехать дальше нельзя, самокатчики, стервы, сидят в казармах с пулемётами и сопротивляются, вся дальняя часть Сампсоньевского вымерла, никто не ходит, не ездит.
И что ж думаете делать? Вот собирают силы: пулемёты, но хотят и артиллерию притянуть, чтоб из пушек начисто казармы самокатчиков снести. А уговаривать не берёт? Никак не берёт.
Прямо бить по батальону?
Ещё вчера не знали, спорили: как взять в свои руки оружие? А вот уже оно всё наше!
А московские казармы? Целиком все наши. Офицеров – вчера обезвредили. А межрайонцы тут собрали рабочую дружину: ловить и убивать офицеров поодиночке.
Ну, это их дело, они всюду вперёд.
Но не привык Шляпников у себя на Выборгской стороне даже под слежкой стесняться – а теперь, в освобождённом городе, да неужели ж он на Сердобольскую не доберётся? Он знает здесь не только улицы, но все тропинки на огородах – те наискось сокращения, которые протаптывают и ногами поддерживают даже зимой, потому что людям всегда надо короче. И в этих безликих снежных тропинках нипочём не собьётся.
Оставил автомобиль с солдатами ждать его тут два часа – а сам погнал по тропинкам.
И действительно, люди промётывались по ним с поспешностью. А раза два так близко и низко просвистели пули, что Шляпников хлопнулся оба раза на утоптанный снег и перелёживал, смотрел на его бугорки и узоры, отпечатанные ногами.
Лежал на снежном поле одиноко и думал: вот тебе и освобождённый город, член Исполнительного Комитета, комиссар Выборгской стороны. И что за позор: в центре везде обошлось, а у нас на Выборгской…? Нет, надо это кончать, действительно, хоть и пушками.
Добрался, конечно, до Павловых. Конспиративную квартиру их – узнать нельзя: собралась сразу дюжина товарищей, не скрываясь. Галдят открыто, ещё при входе прислонены красные знамёна, готовят древки для новых, в комнатах с избытком навалены добытые винтовки, шашки, патроны.
Марья Георгиевна, руки золотые, свои швейные дела кинула, чем-то их кормит.
И Шляпникову – миску горячих щец.
Та-ак. Что у вас тут? Депутатов в Совет выбираете? Рабочую милицию – собираете?..
А у нас в Таврическом… Трудное дело, браты: надо не прозевать, в эти часы из-под меньшевиков всю почву вырвать.
Из-под кадетов – тем более.
Из-под царя – уж и не спрашивай.
Расстрел братьев Некрасовых.Двое братьев Некрасовых, маленький Греве и пожилой прапорщик из запаса Рыбаков ночевали на квартире штабс-капитана Степанова. На рассвете их разбудил солдат-швейцар офицерского флигеля, перепуганный:
– Ваши высокоблагородия! Надо вам уходить скорей. Уже несколько господ офицеров в цейхгаузе собрания – переоделись в солдатское, ушли. Пришли вольные, ищут офицеров, убивать. Я сказал: тут никого нет. Погрозились и меня убить, если наврал. Они – у самого подъезда стоят! Уходите через чёрный!
Военная побудка, привычное дело. Спали одетые, теперь накинули шинели, ещё прежде первого продрога, – сбежали по лестнице. Думали – через плац и во 2-ю роту, где вчера взяли у них шашки и обещали защиту (а револьверы-то свои так и не взяли из собрания!). Но на плацу в брезжущем свете уже ходили рабочие, с винтовками и без винтовок.
Опоздано! – и вырваться некуда.
Вдруг подошёл из швейцарской унтер-офицер, смутно-знакомое лицо, и назвался, что он причетник полковой церкви: не пожалуют ли господа офицеры к нему, там никого искать не будут? А из чёрного хода туда – несколько раз шагнуть, совсем рядом. Ну что ж, пожалуй.
Уж своего ли полкового двора не знали братья Некрасовы, а этого места никогда не замечали. Тут, совсем рядом, стоял полковой склад, длинный, слепой, – а в нём, оказывается, в торце была комната причетника, через глухую кирпичную стену от склада.
Проскользнули туда, пока не рассвело.
Привычный военный глаз осматривал комнату не как комнату, а всё в смётке военной. Узкая и длинная, поперёк всего склада. В одной длинной стене дверь, в одной узкой – окно на церковь, остальное глухо. Через окно почти вся хорошо простреливается, через дверь – только в средней части.
С ними пришёл денщик Всеволода, да внутри уже был какой-то солдат. Итак, всемером.
И стали сидеть. Как в тюрьме. Ждали – час, полтора – чего? Сморчиво. В окно – разбрезжило. И вполне осветлело. Никто не шёл к ним. Но и они ничего не знали.
Решили послать денщика – вообще на разведку, и во 2-ю роту – чтобы фельдфебель прислал за ними своих и вызволил.
Долго ходил, но много и принёс: во 2-ю роту идти нельзя, там набилось рабочих с красными повязками, фельдфебель пикнуть не может.
Вот и отдали им шашки…
А собрание, рассказывал, за ночь совсем разгромили. Картины, портреты посрывали, поразрезали. Люстры перебили. Мебель – переломали, твёрдую, а мягкую – шашками порубили.
А Сергей вчера боялся стрелять из собрания, чтоб его не тронули…
А что ж в своей квартире? Послал узнать. А там стерёг денщик Сергея, оказывается еле отоврался, чтоб не избили его бунтовщики. По клавишам рояля играли прикладами. Растащили сапоги, одежду, бельё. Разделили колодку орденов и куражились, развешивая каждый себе.
Теперь послали поглядеть по казармам: есть ли где офицеры?
Вернулся денщик: нигде ни одного.
Что же делать? Уходить с полкового двора? Переодеваться?
Сходили нижние чины и осторожно принесли всем четверым солдатские шинели. Прапорщик Рыбаков сразу переоделся – неинтеллигентное лицо, от солдата не отличить. Ушёл.
Но братья Некрасовы замялись. Унизительно. Остались в своём. И маленький Греве тоже.
И просидели ещё час, мало разговаривая. То состояние, когда каждый разговор только дерёт по душе, лучше своё внутреннее, хоть и оно морозит. Бунт, и во всём Петрограде, в несколько часов, и удавшийся, – это же революция! Как она грянула? Кто там вершит? Что теперь будет? Да в Действующей армии революции нет – придут же и справятся, с кем тут справляться? – тут никто не умеет винтовки держать. Но полк опозорен. И собственная честь. И значит – жизнь.
Ниоткуда не доносилось никакой стрельбы. Не верилось, что в полку разорение, что бродят чужие и ищут крови.
А есть хотелось – всё больше. Со вчерашнего дня ничего не ели. Хоть бы хлеба достать. Причетник сказал, что достанет. Ушёл.
Вернулся – позвал обоих солдат. Вскоре опять пришли, да как – с кипящим самоваром, подносы с едой, большая коробка папирос. Это прислала матушка, жена полкового священника.