Наше становище располагалось на склоне поляны, сплошь заросшей желтой купавой. Стебли и листья цветков завалило снегом, головки купав светились лампадками на немыслимо белом и ярком пологе. И чем дальше по склону, тем гуще было свечение. Ближе к небу седловина сплошь была охвачена желтым заревом; казалось, совершилось всесветное чудо — небо, усыпанное звездами, опрокинулось, и мы боязливо ступали по нему, податливо-мягкому, боясь провалиться в тартарары. Было так дивно сладостно и жутко, что я еще раз в который уж! — осознал бессилие слова перед могуществом и красотой природы. Не верилось, что в такой благостной тишине, среди такой красоты могла быть смерть, жестокость и вообще какая-либо напасть.
Не один, не два человека — сотни людей, обманутые чарами здешней красоты, блуждали в низко павших, беспросветных облаках, погибая медленно и мучительно от пронзающей душу и кости сырой стыни, средь цветущих лугов, до конца веруя: при такой красоте не может быть места смерти.
Меж тем всего лишь в полверсте от нашего стана, где вечером были шум, крики, песни и пальба, в размешанном снегу, буром от крови, лежал задранный теленок, точнее, передняя его часть. Из мятого, спруженного и опятнанного снега торчала перекушенная лопатка — почему-то запомнилась прежде всего она, выдранная с мясом, раскрошенная в щепу, потом уж заметил я разорванные внутренности с вытряхнутой из них свежей поедью: бычок, тот самый, что повредил в пути ногу и был уже цапан медведем, отощал в дороге, нахватался мокрой травы, его сморило, и он прилег возле кустов.
Медведю за всю дорогу на высокий Кваркуш мясного не обломилось. Он заголял травяной дерн, крушил валежины, пни, выедая молочные корешки травы, жуков, червей, мышек, пожирая муравейники вместе с сором. Но что за пища этакой зверине — букашки да муравьи! Он шел с терпеливой верой и надеждой на добычу, основательную, горячую.
И дождался своего часа. Прыгнув из-за куста, медведь убил бычка разом, без возни. Дыры от когтей кровенели выше губ бычка, на войлочно-сером храпе. Второй лапой зверь вцепился в загривок бычка. Осязаемо слышалось, как хрустнула лучиной шея бычка, небось не успел, бедняга, ни испугаться, ни замычать.
Зверь был голоден и от голода бесстрашен. Он не уволок тушу телка в кусты, тут же, где убил его, единым дыхом сожрал половину и только после уж попробовал тащить оставшуюся часть добычи. Проволок половину туши метров полтораста, соря по снегу ошметья стылой крови, алые телячьи косточки, растягивая веревками зацепившиеся за коренья кишки, и, выдохнувшись, оставил мясо, едва прикопав его мохом и грязью, выдранными из-под снега, отяжелел от жратвы косолапый, залег где-то поблизости, сторожа свою добычу. Зверь сильный, наглый, но беспечный — такому здесь не прожить.
К полудню, вызванные Устином, прибыли в наш стан оленеводы-вогулы с двумя собаками. Старший, давно не стриженный вогул Матвей, сходил к месту происшествия и, вернувшись, попросил чаю. Чай и каша были мигом разогреты. Вогулы пили чай кружку за кружкой, хрумкали сахар, утирали пот рукавами рубах, расспрашивали про жизнь «там», у нас, про медведя и не поминали. Ребят сжигало нетерпение, но они не смели надоедать вогулам, пробовали задобрить их собак, бросили по кубику сахара.
— Нейзя! — остановили ребят вогулы. — Собак баловать нейзя.
Собаки и не брали сахар, гладить себя тоже не позволяли. Похрапывая, они приоткрывали губы над частоколом зубов, как только к ним протягивали руку.
Опорожнив полведра чаю со свежей заваркой, вогулы покурили городских сигареток, поплевали под ноги, поглядывая за окошко. Раз-другой мелькнуло солнце в разводах поднявшихся облаков и вдруг умыто, празднично засветилось над избушкой. Облака, всосав в себя пар из ущелий, лесов и стлаников, катились круглыми снежными бабами под гору, к подножию хребта, к жилым местам, чтоб налить соком травы, леса, поля. Все таяло, все плыло вокруг, и снова пространственно-синенькое небо, обласканное помолодевшим солнцем, светилось над нами.
— Ну дак, пошли, что ли? — буднично сказал младший вогул и поднялся с крыльца.
Собаки вскочили с завалинок, где они лежали, скрывшись от капели, покорно подставили головы, чтоб с них сняли ошейники. Освободившись от поводков, они не затявкали, не помчались куда попало, не запрыгали, как городские шавки, — кобель на угол, сука за баней степенно помочились, катнулись в мокром снегу, отряхнулись и замерли в отдалении, ожидая приказаний.
Мы вооружены кто чем. Мой товарищ — фотоаппаратом, старшой и пастухи ружьями, ребятишки — палками.
— Собак не перебейте, — оглядев все наше воинство, серьезно предупредил Матвей, — собаки — золото, медведь — дерьмо! — И пошел вперед косолапо, усадисто. Мы за ним. Парнишки, напряженные, подобранные, бледные — сзади.
— Ну как, страшно? — спросил одного парнишку старший вогул и потряс головой, засверкав узенькими смеющимися глазами: — Уй-буй-бы-ыыыр! Страшно!
Парнишки вежливо посмеялись. Мы тоже.
Обогнав хозяев, собаки приблизились к задранному бычку и сначала медленно, затем все убыстряя, убыстряя ход, закружились возле туши, тычась носами в снег, в грязь. Ноздри собак, сырые, чутко вздрагивающие от напряжения, работали, посипывая, вычихивая что-то их раздражающее, едкое, все заметнее поднималась шерсть на загривках псов. Доверительное почтение вызывали вогульские лайки — они уж никогда не подведут человека, сделают свое дело верно, достойно, и никакому зверю от них никуда не деться.
Забирая все шире круги, отклоняясь все дальше к стланикам и мокро чернеющему за ними реденькому лесу, лайки взвизгнули, будто одновременно наступили на острое, и пошли по направлению распадка, белеющему впадиной средь леска. Еще раз, уже мимолетно, мы увидели лаек в отдалении, на пестро вытаявшей поляне. Псы шли челночно: сука — влево, кобель — вправо, через какое-то время встречались и, вроде бы не замечая друг дружку, расходились по сторонам. Без шума, суеты, уверенно шли собаки к зверю. Чувствовалось, вот-вот они его поднимут, сердце в груди заранее холодело, томилось и обмирало.
Звонко и очень уж домашне с простодушно-злым и в то же время радостным ликованием вскрикивала сука, ровно бы найдя пьяного мужика под забором: «Так вот где ты, бесстыжая харя, валяешься!»
Сшибая с перевитого стланика тяжелое мокро, ринулся на ее крик кобель, забухав на ходу срывистым лаем. Кусты стлаников дрогнули, зашевелились, затрещали, ухнул в них намокший снег, раздался храп, поднялась яростная возня — кобель кого-то рвал или кобеля рвали? Сука, взрыдывая, давясь собственным голосом, билась в кустах, помогая кобелю. Зверь не хотел выходить из густой шараги — видно, понимал: пока он тут, собаки ему не так страшны, никто его здесь не пристрелит.
— Я говорил, далеко не уйдет, — повернулся Матвей к молодому вогулу. Обожрался! Мясо бросить жалко! — И, поощряя собак или напоминая о себе, загулькал, валяя язык во рту: — Ур-лю-лю-лю-у-у!
Кобель, будто колуном рубанув, ахнул в ответ, сучка совсем уж по-бабьи залилась, зарыдала. Зверь, судя по извилисто заметавшейся молнии, по сталисто отблескивающим кустам, стронулся, не выдержав натиска собак.
Матвей снял ружье с плеча, взвел курки, скользнул по нас беглым взглядом; лицо его отвердело, скулы как бы круче сделались, челюсти проступили резче. Переглянувшись со своим молодым напарником и что-то ему взглядом сказав, он выдвинулся вперед шага на три, приказав нам жестом оставаться на месте.
И в этот миг все мы увидели черное, на человека похожее туловище, вылетевшее из кустов и ударившееся бежать вниз по пестрой поляне. Но за «штаны» его теребила мокрая и оттого казавшаяся совершенно махонькой и ничтожной по сравнению со зверем сучка. Со всех сторон наседал на отмахивающегося медведя кобель, так что уж сдавалось, будто кобель не один, а по меньшей мере их три. Собаки теснили зверя в нашу сторону, но он догадывался, что его здесь ждет, сопротивлялся, пробовал снова заскочить в кусты, делал броски туда-сюда, кружился на месте, к нам не шел, однако в другое место его не пускали собаки, то и дело поднимающие медведя с четырех лап на две. Были они, эти задние лапы, коротки, ровно бы в низко спустившихся галифе, которые мешали зверю шагать.
«Ау-мау-оррх!» — утробным голосом взревел медведь и беспомощно сел на размешанный грязный снег. В нелепой его позе, в бесполезном отмахивании лапами, в бросках, хотя и резких, но уже усталых, почувствовалась обреченность, в голосе — отчаянье.
Собаки неумолимо пятили зверя под выстрел. Ребятишкам велено было отойти к кустам, что они тут же и охотно исполнили. Мой товарищ держал наизготовке фотоаппарат, старшой — ружье. Я видел и слышал, как чем-то позвякивал фотоаппарат, ружья у пастухов не качались, прямо-таки зыбались в руках. Медлительные вогулы с неожиданной проворностью разбежались на стороны. Матвей вскинул ружье, что-то крикнул собакам, они отпрянули от зверя, и без промедления, один за другим, раздались два выстрела.