Первые дни они стояли у окна и любовались природой. Их глаза, привыкшие к широкому размаху русских полей, поражало это обилие камня и леса. Все здесь имело определенный чистый цвет, без полутонов. Небо было густо-голубого, василькового цвета, лес зеленел сочной зеленой краской на коричневом камне. Они старались не пропустить ничего и, прижавшись к стеклу, удивлялись каждой мелочи.
Так прошли первые дни, а потом наступила дикая скучища, которая сводила челюсти зевотой и разламывала плечи. Делать было совершенно нечего. Вагон, рояль, сцена были исследованы ими до последних деталей. День проходил в одуряющем безделье и бессмысленно кончался в густых сумерках, когда оставалось последнее спасение - спать. Безайс сердился и бренчал на рояле до полного изнеможения. Все вокруг было знакомо, привычно и раздражало бесконечным повторением. К концу первой недели Матвеев почувствовал, что больше не может смотреть в окно.
- Знаешь, старина, - сказал он как-то, - это уже сотая по счету гора с одинокой сосной, и они мне до смерти надоели. Невозможно повернуться, чтобы не наткнуться на какую-нибудь природу. Мне нужно совсем немного: какой-нибудь цветочек или бабочку, а тут ее бог знает сколько.
Это был удар в спину. Но Безайс крепился еще несколько дней, а потом тоже бросил, - надоело.
- Я буду больше спать, изо всех сил, - заявил Матвеев.
Сразу после обеда он направлялся к печке, сваливался на шинель и лежал несколько часов, разложив около себя для экономии движений табак, бумагу и спички.
- Глупо стоять, когда можно сидеть, - говорил он, - но еще глупее сидеть, когда можно лежать.
Потом он так втянулся в это занятие, что лежал почти весь день. Безайс пробовал, но не мог.
Это было началом разложения, которое первое время заставляло их стыдится друг друга и выдумывать жалкие оправдания. Они так обленились, что дошли до той ступени, когда не хочется ни умываться, ни одеваться, ни думать, - когда каждое движение вызывает страдание. Безайс уже несколько дней собирался выдернуть из двери гвоздь, о который попеременно рвал то левый, то правый рукав, но не мог найти в себе решимости, и гвоздь оставался на прежнем месте.
Особое отвращение стала внушать им громадная печка, которую надо было растапливать по утрам. Эта печка была их проклятием, потому что требовала за собой непрерывного ухода. Рано утром надо было наколоть лучину, положить дрова и затем около получаса ползать вокруг нее на четвереньках, раздувая огонь. Наперекор всему дым сначала шел не вверх, а вниз, вызывая удушливый кашель. Когда дрова разгорались, в трубе таял набившийся за ночь снег и заливал огонь. Приходилось начинать снова. Казалось, печь была поставлена в наказание, и они возненавидели ее от всего сердца. Один раз они взбунтовались и не топили печь, но им пришлось сдаться после обеда, когда вода в котелке покрылась тонким слоем льда.
Матвеев по утрам осторожно высовывал лохматую голову из-под одеяла и начинал вставать. Вставал он по частям: сначала отрывал от пола голову, затем руки, спину и все остальное. Если ничто не мешало, то через полчаса он был уже на ногах.
Страдальчески морщась, они растапливали печь и пили густой кирпичный чай. Это несколько поднимало настроение. Отругав железную дорогу, Безайс, еще сонный, прицеливался на рояль и пробирался к нему, раскачиваясь от толчков вагона. Исцарапанный рояль на всех своих опозоренных клавишах издавал одинаковый хриплый, простуженный бас. Под руками Безайса он рычал и взвизгивал с таким естественным отчаянием, что Матвееву становилось не по себе.
- Да брось ты, дурак! Ведь все равно ни одной ноты не знаешь! - кричал он Безайсу. - Что он тебе сделал, этот рояль? Оставь его в покое. Вот я приду сейчас и разделаюсь с тобой!
- Хотел бы я посмотреть, как ты разделаешься, - отвечал Безайс, не оборачиваясь, зная, что никакие силы не заставят Матвеева встать. - Если тебе не нравится, то выйди покурить на площадку. А я не оставлю рояля до тех пор, пока он не подожмет хвост.
Это повторялось ежедневно, до тех пор, пока рояль действительно не сдался. Безайс подобрал какой-то бесформенный, истерический мотив, который поражал своим необычайным уродством. "Марш покойников", - так они назвали его. В нем не было ни начала, ни конца, истерзанные ноты рвались и падали, как удар по голове. Достигнув этой цели, Безайс оставил рояль и совершенно не знал, чем ему заняться.
Матвеев, когда ему надоедало лежать, вытаскивал записную книжку, полученную в подарок от политотдела дивизии, и принимался записывать дорожные впечатления. Это было нелегким делом, потому что никаких впечатлений не было. Он раскачивался, обхватив колени руками, сосал карандаш и щурил глаза. Наконец он шумно вздыхал и записывал:
"За окном вагона развертывается прекрасная панорама дикой и своеобразной природы. Могучая флера и фауна..."
Природная добросовестность брала в нем верх, он зачеркивал "фауну" и продолжал:
"...невольно возбуждает жажду деятельности и борьбы. Все идет прекрасно..."
Услышав позади шаги подкрадывавшегося Безайса, поспешно добавлял:
"...если не считать балбеса Безайса, который подглядывает и сопит у меня над левым ухом, в уверенности, что я его не замечаю..."
- Гоп! - кричал ему на ухо Безайс.
Матвеев вскакивал, хватал его за шею, стараясь подмять под себя. Оба сваливались на пол и через несколько минут клубком катались по всему вагону. Из их карманов дождем летели карандаши, патроны и деньги. Устав, они вставали и рассаживались на своих постелях.
- Если бы мне удалось хорошенько схватить тебя за шею, - говорил Безайс, тяжело дыша, - то я бы тебе показал! Ты бы тогда узнал, как ставить людям подножки и хватать за рукав, который и так еле держится! Надо было бы мне сразу взять тебя крепче за шею, и тогда ты не мог бы пальцем пошевелить...
- Что же ты не хватал? - спрашивал Матвеев. - Тебе хотелось бы, чтобы я сам просунул ее тебе под мышку? Да?
- В следующий раз схвачу, и тогда увидим, чья возьмет, - отвечал Безайс, ползая по полу в поисках вылетевших из карманов вещей.
А поезд несся вперед со скоростью, принятой в двадцать первом году, подрагивая на стыках рельсов, замедляя ход на скрипящих под тяжестью деревянных мостах. Убегали назад сверкающие льдом утесы, кедровая тайга, голубые пики гор. За последним вагоном вилась легкая дымка сухого, колючего снега.
ВСЕ ЛЮДИ МЕЧТАЮТ
Мир для Безайса был прост. Он верил, что мировая революция будет если не завтра, то уж послезавтра наверное. Он не мучился, не задавал себе вопросов и не писал дневников. И когда в клубе ему рассказывали, что сегодня ночью за рекой расстреляли купца Смирнова, он говорил: "Ну что ж, так и надо", - потому что не находил для купцов другого применения.
Все, что делалось вокруг него, он находил обычным. Очереди за хлебом, сыпной тиф, ночные патрули на улицах не поражали и не пугали его. Это было обычно, как день и ночь. Время до революции было для него мифом, Ветхим заветом, и к Николаю он относился, как к царю Навуходоносору, - мало ли чего не было! Это его не трогало. От прошлого в памяти остались лишь городовой, стоявший напротив Волжско-Камского банка, и буква ять, терзавшая Безайса в городском училище.
И от бога, - от домашнего, бородатого бога, с которым было прожито четырнадцать лет, - он отказался легко, без всяких душевных потрясений. Не было ничего особенного, выходящего из ряда обыденности, - просто он решил, что бога не существует.
- Его нет, - сказал он, как сказал бы о вышедшем из комнаты человеке.
Ему приходилось видеть страшные вещи, а он был всего только мальчик. Ночью в город пришли казаки и до рассвета убили триста человек. Утром он вышел с ведрами за водой и увидел на телеграфном столбе расслабленные фигуры повешенных - верный признак, что в городе сменились власти. Когда белые ушли, мертвецов свозили на пожарный двор и складывали на землю рядами. Вместе с другими Безайс ходил на субботник укладывать их по двое в большие ящики и заколачивать крышки гвоздями. Сначала ему было не по себе среди покойников, но потом он оправился.
- Ничего особенного, - решил он.
Красные убивали белых, белые - красных, и все это было необычайно просто. Люди уходили ловить рыбу, а с реки их приносили мертвыми и под музыку хоронили на площади. В городе были красные, в монастырском лесу зеленые, а за рекой, в оврагах, жили совершенно неизвестные отряды, и никто не понимал, что они там делают. Они взрывали поезда, воровали белье с веревок, дрались со всеми и бойко спекулировали солью. Власти приходили и уходили, оставляя на заборах приказы и воззвания, переименовывали улицы, строили арки. Жизнь обнажалась до самых корней и стала удивительно ясной. Остались только самые необходимые, основные слова.
Безайс взялся как-то читать "Преступление и наказание" Достоевского. Дочитав до конца, он удивился.
- Боже мой, - сказал он, - сколько разговоров всего только из-за одной старухи!