впав в кому или беспамятство. Но адвокат отошел скромно подальше ото всех и, приобняв свой дипломат, попытался слиться с невзрачной стеной.
– Федор. – снова прошептал из последних сил Михаил.
– Да. – я подскочил к другу и схватил его за руку. – Я тебя внимательно слушаю.
Подойдя ближе, я смог разглядеть, насколько сильно Шварц истощал. От крепкого плотного мужчины остался один скелет, обтянутый кожей. Он вопросительно посмотрел на притаившихся во мраке вечера друзей, и те, приняв его приглашение, синхронно подползли поближе к койке.
Михаилу было тридцать шесть лет. И он умирал от цирроза печени последней стадии, стадии, когда врачи лишь виновато прячут взгляды и единственное, что могут сделать – вытянуть из кармана халата еще одну порцию обезболивающего.
Это было так странно и несправедливо. Ему было тридцать шесть. Он даже на свое день рождение ничего крепче кваса и не пил, а в итоге умирал от цирроза печени – болезни, от которой не всякий алкоголик столь скоропостижно прощается с жизнью.
– Я хочу вам кое-что рассказать прежде, чем умру. Я же все-таки писатель, как же без тирады. – он тихо засмеялся, и в уголках его глаз проступили слезы. – В этой жизни я сожалею не о том, что не смог в двадцать купить телефон или машину, какую так жаждал позволить себе уже в том возрасте. О, нет! Я помню, как на свой первый гонорар в двадцать один смог наконец-то сам купить льняной костюм. Как же гордилась тогда моя мама… Она говорила, что меня ждет великое будущее, что я рожден для того, чтобы писать. Кто же знал, что меня начнут по-настоящему читать только в тридцать четыре, а в тридцать шесть случится… случится то, что случилось.
Он замолчал, подавив пронзительный смех. В мутных голубых глазах Шварца отразилась вся его недолгая, но полная приключений жизнь. Я видел его седовласую мать, прекрасную, добрую женщину в цветастом халате. Я видел, как он десятилетним ребенком отправлял игрушки в далекий путь, где забывались детские забавы. Видел, как мальчик превращался в мужчину. Видел Рождество, когда расцвел его первый поцелуй с девушкой.
Я заглянул во что-то сокровенное и сугубо личное. И на мгновение от смущения мои щеки залились густым румянцем.
– Летиция, выполнишь мою последнюю просьбу? – женщина припала к Михаилу, затаив дыхание. – Посади, посади на могиле подсолнухи. Те, которые растут у тебя в саду: большие, высокие, яркие, как солнце на заре… Я хочу смотреть на них целую вечность, если по ту сторону что-то да есть.
– Конечно-конечно. – роняя горькие слезы, обещала итальянка, припав щекой к ладони больного.
– Михаил. – я сжал волю в кулак и произнес. – Для тебя уже приготовили одно из лучших мест в Раю, откуда будут видны и подсолнухи, и Манхэттен, и все, что твоя душа пожелает.
Я едва сдержал подступившие слезы. Они были до того горячи, что, казалось, позволь скатиться одной – и этот сокрушительный паводок впредь и не прекратится, оставив на лице дорожки красных пятен. Ноги мои налились свинцом, и сделать шаг ни вправо, ни влево у меня уже не получалось. Оно стало задачей неподвластной воле. Где-то глубоко в грудине неуклонно ширилось, росло пламя истерии, вот-вот готовое вырваться из недр души паническим криком.
Уголки губ пациента слегка приподнялись вверх. Сквозь боль и усталость он попытался улыбнуться, раскроить собственные уста в прежней улыбке недюжинного счастья. Но это едва ли получилось у него претворить в жизнь.
Выражение мужского лица в конце концов потеряло оттенок некой обремененности, и Шварц в кое-то веки расслабился, обмякнув в больничных простынях.
– Друзья, я должен вам признаться. – упрямо продолжал Михаил. – Я любил Таисию, я ее очень л-любил.
На этом моменте мне захотелось остановить время во что бы то ни стало, только бы не слышать его последующих слов, не стоять в этой отвратительной палате и не лицезреть всего того, что суждено кем-то или чем-то свыше увидеть после. Меня знатно потряхивало. Тремор бил в руках, плечах, коленных суставах, тело обращалось в один громадный комок ваты. Я до сих пор не могу растолковать самому себе, как сдержался, где нашел силы не впасть в невроз по истечению жгучей исповеди друга.
– Но я… но я не успел прийти к ней тогда. – хрипло вновь заговорил Шварц, впиваясь отросшими ногтями в тоненький матрас. Он едва мог говорить, но, сглотнув колючий ком в горле, не беспрепятственно продолжил. – Я просто не мог видеть ее! Хотел, чтобы она осталась в моей памяти такой, как раньше: с вьющимися волосами, ее обворожительной улыбкой. Я соврал! Я не стоял в пробке, не забыл и не могло существовать таких дел, которые были важнее Таисии. Но я просто… не смог! Не смог!
Он истошно надрывался. И я поймал себя на мысли, что нас всех могут единодушно вывести из палаты, если исповедь не сбавит обороты, и мужчина продолжит так громко изливать душу. Его нужно было срочно успокоить, иначе на вход в больницу повесят специально для нас громадный замок на цепях, чтобы мы наверняка не потревожили и не доводили до белой горячки и без того в неутешительном положении дел больного.
Я попытался было приблизиться к Михаилу. Но только после оплеухи от кошмарного запаха пропитанной насквозь антибиотиками человеческой плоти смог воплотить задуманное. Обе мои руки обхватили жадно его ладонь и трясущиеся пальцы аккуратно принялись разминать его окоченевшую конечность. Быть может, в жизни моей найдется два-три момента, которые смогут встать наряду с тем, что происходило в палате тем днем. Я едва касался его кожи, боясь ненароком раскрошить кости, переусердствовать и стать повинным в лопнувших венах.
Михаил горестно заплакал. По его щекам текли слезы размером с виноградные гроздья. И, казалось, в этой больнице все разом сейчас запоют от томительного сокрушения: заунывно, безнадежно и грустно.
– Я так ее любил. Я так любил жизнь и ее. Я думал, что смогу все вернуть, залатать бреши. У меня были деньги, силы, желание. Я верил, что судьба вспомнила о моем существовании, услышала мои молитвы, но она не оставила мне ни крупицы времени… Я так жалею, жалею, что не успел отнести последний сборник в печать, что не успел, не нашел в себе мужества позвонить семье Таисии, прийти к ней. Возможно, так даже и лучше. Она не видит всего этого ужаса. Я жалею, что мы так не съездили все вместе с Исландию и не увидели глыбы льда, поражающие воображение. Как бы оно поразило наше! Как бы, как бы это могло быть!… И знаете, друзья мои, я могу сетовать на судьбу, на ее несправедливый рок, гневаться на жизнь. Но меня сожрала эта погоня к успеху,