большие мастерицы, особенно в вышивке. Зато бабушка, в отличие от них, умела шить повседневные и вечерние платья, жакеты и пальто – исключительно женские, но и для детей тоже, – используя те же выкройки, но, конечно, с уменьшенными размерами. Я тоже всегда была хорошо одета, опрятна и умыта, в отличие от прочих маленьких голодранцев из нашего переулка. Впрочем, несмотря на свой возраст, бабушка все равно считалась всего лишь швеей, к которой стоило обращаться лишь с самыми простыми, повседневными заказами. В городе было две «настоящие» портнихи, соперничавшие друг с другом за право обслуживать самых богатых и модных дам. Каждая держала ателье и по несколько помощниц. Каталоги выкроек, а иногда и сами ткани они получали прямиком из столицы, и сшить у них платье стоило целое состояние: на эту сумму мы с бабушкой могли бы безбедно прожить года два, если не больше.
А вот глава одного знатного семейства, адвокат Провера, для балов и прочих церемоний заказывал жене и обеим дочерям вечерние платья из самого Парижа – настоящая экстравагантность, учитывая, что, как хорошо знали в городе, во всем остальном, включая собственный гардероб, адвокат Провера был крайне скуп, хотя и владел одним из крупнейших состояний в округе. «С жиру бесятся», – вздыхала бабушка, в молодости служившая у не менее богатых родителей его жены, выписавших для единственной дочери, Терезы, все из того же Парижа огромное приданое, достойное наследницы какого-нибудь американского миллионера, и задаривших молодоженов поистине королевскими подарками. Но их зять, видимо, готов был тратиться только на красоту и элегантность женщин, а не на свои собственные: как и прочие знатные синьоры, адвокат заказывал себе костюмы у местного портного-мужчины, работавшего совсем не так, как мы, – другие ткани, другой крой, другие способы отделки… Даже правила для подмастерьев – и те другие. Женщинам работать в «мужской» области не позволялось – уж не знаю почему, но эта традиция уходила в глубь веков: вероятно, требования благопристойности не позволяли им касаться мужских тел, даже чтобы снять мерки. В общем, это были два совершенно разных мира.
Грамоты бабушка не знала: в детстве она не могла позволить себе роскошь посещать школу, а сейчас, как бы ей того ни хотелось, не могла позволить этого и мне. Было необходимо, чтобы я как можно быстрее научилась ей помогать и посвящала работе все свое время. Альтернативой, о чем она не уставала мне напоминать, был сиротский приют, где читать и писать меня бы, конечно, научили, но жила бы я там как в тюрьме, страдала бы от холода, ела плохо и мало, а после, в четырнадцать, когда меня выставили бы на улицу, мне только и оставалось бы, что наняться в прислуги и жить в чужом доме – руки, вечно озябшие от холодной воды или в ожогах от кастрюль и утюгов – и подчиняться, подчиняться хозяевам в любое время дня и ночи без всякой перспективы и надежды на лучшее. Обучившись же профессии, я могла ни от кого не зависеть. Хотя больше всего (как она призналась мне много лет спустя, незадолго до смерти) бабушка боялась, что, нанявшись в служанки и ночуя под одной крышей с господской семьей, я подверглась бы домогательствам со стороны самого хозяина или его сыновей.
«Уж я-то вполне могу за себя постоять!» – с возмущением заявила я ей. И тогда бабушка рассказала мне весьма печальную историю своей кузины Офелии, которая в ответ на приставания хозяина дала ему пощечину и пригрозила все рассказать жене, а тот, чтобы отомстить и предотвратить скандал, стащил из гостиной золотой портсигар и спрятал в комнатке, где ночевала Офелия. Потом он в сопровождении жены обыскал скудные пожитки несчастной горничной и, «обнаружив» портсигар, вмиг уволил ее безо всяких рекомендаций. Синьора к тому же рассказала о произошедшем всем своим знакомым. Слухи быстро разнеслись по городу, и ни одна порядочная семья больше не хотела брать на службу «воровку». Офелии с трудом удалось устроиться посудомойкой в остерию. Но и там у нее не было отбоя от пьяных посетителей, то и дело подкатывавших с непристойными предложениями и ссорившихся из-за нее друг с другом. Бывало, доходило и до драк, в которые вовлекали саму Офелию. Однажды вечером ее даже арестовали, и это стало началом конца. Законы Кавура и Никотеры о проституции были суровы: бедняжку поставили на учет в полиции и после третьей потасовки, в которой она и виновата-то не была, заставили зарегистрироваться в качестве проститутки, отправив в дом терпимости, где несчастная подхватила французскую болезнь и через несколько лет скончалась в больнице для бедняков.
Вспоминая эту историю, бабушка словно заново переживала тогдашний ужас. Она знала, как тонка грань, отделяющая достойную жизнь от настоящего ада, полного страданий и стыда. В детстве она никогда не рассказывала мне об этом, даже наоборот, старалась сделать все возможное, чтобы держать меня в полнейшем неведении обо всем, что касалось секса, включая связанные с ним опасности.
Но иголку и нитку, а также обрезки ткани, оставшиеся от заказов, бабушка начала вкладывать мне в руки очень рано. Подобно хорошей учительнице, она представляла это как новую игру. У меня была старая потрепанная кукла из папье-маше, доставшаяся мне в наследство от одной из умерших кузин: той ее, в свою очередь, подарила много лет назад дочка одной синьоры, у которой мать кузины служила приходящей горничной. Куклу я очень любила и ужасно жалела, что та вынуждена ходить обнаженной, выставив напоказ свое ободранное бумажное тело (как-то ночью бабушка сняла с нее и куда-то спрятала всю одежду). Мне не терпелось узнать, как сшить хотя бы простенькую сорочку, платок, потом простыню, а после и фартук; вершиной моих трудов стало, разумеется, элегантное платье с оборками и кружевным подолом – сшить его было непросто, и бабушке в конце концов пришлось доделывать за мной работу.
Зато в процессе я научилась идеально обметывать края мелкими, совершенно одинаковыми стежками и с тех пор ни разу не уколола палец, не то кровь могла бы попасть на тончайший белый батист детских распашонок и пеленок. К семи годам обметывание краев стало моей ежедневной работой, и я была счастлива слышать: «Ты мне так помогаешь!» И действительно, количество одежды, которую бабушка могла сшить за неделю, с каждым месяцем становилось больше, а вместе с ним, пусть и понемногу, росли и наши заработки. Я научилась подрубать простыни (работа монотонная, зато позволявшая мне немного помечтать) и делать особую переплетенную в середине мережку, хоть это и требовало больше внимания. Теперь, когда я подросла, бабушка позволяла мне выходить из дома одной (например, чтобы купить ниток в галантерее или доставить готовый заказ) и не ругалась, если на обратном пути я задерживалась на полчаса поиграть с соседскими девчонками. Но надолго оставлять меня дома одну ей по-прежнему не нравилось, и, когда приходилось целый день работать у кого-нибудь из заказчиков, она брала меня с собой под предлогом того, что ей нужна моя помощь. Такие заказы были куда выгоднее, потому что даже в самые пасмурные дни мы могли жечь хозяйские свечи или керосин для лампы, не тратясь на собственные. И еще потому, что в полдень нас непременно кормили обедом, – а значит, в такие дни мы могли сэкономить на еде, – причем обедом приличным, намного лучше того, что мы обычно ели дома: с макаронами, мясом и фруктами. Где-то нас сажали на кухне, в компании горничных, где-то накрывали на двоих прямо в комнате для шитья, но за хозяйский стол не приглашали никогда.
Как я уже говорила, в богатых домах обычно выделяли комнату, предназначенную исключительно для шитья: хорошо освещенную, с большим гладильным столом, на котором можно было также и кроить, а часто и со швейной машинкой – настоящим чудом из чудес. Бабушка умела ею пользоваться – даже и не знаю, где только успела научиться, – а я лишь зачарованно наблюдала, как она ритмично качает педаль: вверх-вниз, вверх-вниз – и как быстро движется под иглой ткань. «Ах, если бы мы только могли завести такую дома, – вздыхала она, – сколько еще заказов я бы приняла!» Но мы обе знали, что никогда не сможем себе этого позволить, да и, кроме того, у нас просто не было места, чтобы ее поставить.
Как-то вечером, когда мы, закончив работу, уже собирались пойти домой, в комнату, подталкиваемая матерью, вошла хозяйская дочка, для которой мы шили белое платье на конфирмацию. Девочка была моей ровесницей – мне тогда исполнилось одиннадцать. Она застенчиво протянула мне туго перетянутый шпагатом сверток в плотной бумаге, совсем как в бакалейной лавке.
– Это прошлогодние журналы, – объяснила ее мать. – Эрминия