"Господи, какая мощь, неужели я тоже так плыву? Да, ты тоже так плывешь, мой кораблик, все ближе и ближе к океану".
23
Ей нравилось. Она представляла, как долго еще после его ухода не станет проветривать комнату, он уйдет, а запах его будет держаться в комнате, возвращая к мыслям о нем - что он делает, везет ли ему?
Совсем чужой, не соответствующий ее нынешней жизни - запах железнодорожных разъездов, коридоров, набитых людьми, кремлевских кабинетов, в которых он сиживал с разными там вождями, гимнастерочно-цигейный запах, новый, совсем новый, он образовался за все те годы, пока она жила здесь. Его можно было ненавидеть, любить, но он существовал определенно, он буквально въелся в поры этого основательного, сидящего перед ней человека, зашедшего навестить Гудовича. И она вот уже час его пребывания рядом никак не могла понять, что делала без этого запаха, как ухитрялась жить.
- Все вы у меня выведали, Нина Максимовна, - сказал Ломоносов. - Только час знакомы, а все уже разболтал, хитрая!
- Да и вы тоже тот еще конспиратор, - сказала Нина. - Вы теперь у меня в руках, я теперь компроматом на вас владею, расстрелять большевики могут.
- Вряд ли, - сказал Ломоносов. - Когда-нибудь, может, вам и поверят, а сейчас невыгодно, я - паровоз революции, Нина, в буквальном смысле, не смейтесь, если бы вы знали, сколько я в Америке паровозов накупил. Вы думаете, что живете на американские деньги? Напрасно думаете. Вы на церковные оклады живете, на Рембрандта, Гойю, на остаток русского золотого запаса, я тот государственный человек, Нина, кто еще в двадцать первом году российским золотом за паровозы в Стокгольме расплачивался, вы думаете, оно потом там в Швеции и осело? Нет, моя дорогая, переплавляли в слитки и со шведскими клеймами сюда, к вам, чтобы никто не заподозрил Америку в помощи русской революции. Бизнес не брезглив, Нина, он абсолютно аморален, как, впрочем, и революция, это абсолютная мура, когда говорят о принципах, запахнет деньгами - все принципы кончаются. Уже теперь не понять, где русский, где американец. Вот я похож на американца?
- Черт вас знает, на кого вы похожи, - сказала Нина.
- Что меня развернуло в их сторону, не знаю; какая мысль? Если бы не помощь вашего мужа, я бы не случился, понимаете? Дело не в карьере, а в чувстве государственности, если бы вы знали, Нина, как это хорошо управлять людьми, знать, что они мало что понимают и ты один способен придать их жизни стройность и смысл. Хорошая вещь - образование, надежное, можно знать, что железные дороги нужны. Но как их строить и как комплектовать, на каком языке с подрядчиками разговаривать, как рискнуть начать все сначала и под свою ответственность?
В нем было добродушие человека, которому незачем спешить, он только посмеивался, как японец, глядя на Нину маленькими азиатскими глазками; вся мебель под ним - стулья, кресло, диваны - начинала как-то удовлетворенно кряхтеть, будто одобряла любую его мысль, любое движение, комната наполнилась покряхтыванием, покашливанием привыкших молчать предметов, будто они приглашали его расслабиться в любом месте, где он захочет. Предметы боролись за право обладать его телом, он им нравился.
Им нравилось, когда в них не садятся, а хлюпаются, как бы припечатывают, собираясь расположиться надолго. И он располагался, как человек, уже давно привыкший так жить - к обоюдному удовольствию людей и предметов, с ним повстречавшихся. В нем было достоинство людей, не любящих вспоминать о передрягах, выпавших на их долю. Он позволял любоваться собой, как победитель.
И это не она, Нина, жила в неуязвимой для мировых катаклизмов стране, а он, приехавший из большевистского ада, сидел перед ней и сверкал, как новенький советский червонец, какой стороной ни поверни - доволен.
- Удобно у вас, - сказал он. - Поверьте, я впервые в нормальном американском доме, все больше по гостиницам. Здесь легко хозяйничать, все под рукой. Любите хозяйничать, Нина?
- Дома любила, - сказала он, - а здесь этого не требуют.
- Да? - удивился Ломоносов и, о чем-то недолго подумав, сказал: - Вот как...
- Я не о том, - сказала Нина. - Вы напрасно подумали. Просто я никак к Америке не привыкну.
- А зачем привыкать? - спросил Ломоносов. - Женщины всегда говорят: "Привыкну не привыкну..." Живите и все, постигайте, а когда надоест уезжайте, мир большой, поверьте мне, Нина.
- Насмотрелась, - сказала Нина, - когда мы с Томпсоном из России выбирались, чего только не видела. Если бы не Андрюша, руки на себя могла наложить.
- Люди - горе. Жизнь - счастье, - засмеялся Ломоносов. - Вот противоречие! И вот почему я всему на свете предпочитаю паровозы.
- Так уж и всему?
- Абсолютно! Хорошо, удобно, ничего не предпринимаешь, окошко задернул, лежишь, тебя везут!
- Меня в карты около Омска разыграли, - сказала Нина. - Конвой казачий, случай спас...
- Вы об этом рассказывали Гудовичу?
- Зачем ему, - отмахнулась Нина. - Из всего путешествия его только интересовало здоровье моей свекрови, мамы его, Веры Гавриловны, а больше он ни о чем не расспрашивал.
- Ребенок!
- Я тоже так думала, двое детей у меня, он и Андрюша, а потом поняла, совсем он не ребенок.
- А кто же?
- Брат, - сказала Нина, подумав. - И благодетель.
- Вот это правда! - обрадовался Ломоносов. - Я теперь буду его так называть, можно? Он ведь и меня облагодетельствовал.
- Ничего вы не поняли, - сказала Нина. - Ему от вас совсем другое надо было.
- От меня? Чего же?
- Вы же дороги хотели восстановить, да? А ему больше ничего и не нужно.
- Сын своего отца.
- Ах, да, его отец тоже путеец был, как вы. Нет, я о другом.
Ломоносов откинулся на стуле, и стул под ним подпрыгнул, затрещал, будто собирался скакать куда-то.
- Какой-то вы весь салом смазанный, - сказала Нина. - Вас угощать неинтересно.
- Раздобрел немного, да? - засмеялся Ломоносов. - На американскую диету сяду - похудею, я ведь теперь к вам часто наезжать буду, торгуем помаленьку ко взаимной выгоде.
- А вы прохвост, Ломоносов, - сказала Нина. - Зак рассказывал, как вы мужа моего подставили.
- Я его не подставлял, вы же только что сами объяснили...
- Подставили, подставили! Такой вот вы, Ломоносов, государственный человек!
Легким, быстрым движением она прикоснулась к его лицу и тут же убрала руку, чтобы еще и еще.
- Колючий, - сказала она. - И ужасно мясной какой-то.
- Меня много, - сказал Ломоносов. - Женщины это любят.
- Они не вас любят, - сказала Нина, - нетерпение ваше.
- Это у меня оттуда, - виновато сказал Ломоносов, - у нас так сейчас: давай - и все! А попробуй не дать...
- Убьют? - сказала Нина. - Ну убей...
- Но ты ведь мне не отказываешь?
- Не отказываю. А если бы отказала?
Ломоносов встал и осторожно обнял ее.
- Вы надо мной смеетесь? - спросила Нина. - Сначала над мужем моим, теперь надо мной?
- Наверное, мне просто везет, - сказал Ломоносов.
- И запах необычный, - сказала Нина. - Очень определенный запах, тут в Америке все больше ничем не пахнет, ненавижу мужчин без запаха.
- Нина, - сказал Ломоносов.
- Миша - хороший, - сказала Нина. - Только откуда он взялся?
- Не произноси этого имени, он и нужен был для того только, чтобы тебя ко мне привезти, как бы я тебя в Петрограде нашел, времени не было, а здесь - прорва, ах, какая ты...
- Я очень красивая, - сказала Нина, - а вы, Ломоносов, очень привлекательная личность. Ты положи руку вот сюда, кожа у меня атласная стала в Америке, чувствуешь?
- Гладкая, - сказал Ломоносов. И засмеялся: - Вот счастье-то, что я его поблагодарить пришел!
- Молчи, молчи.
- А если дети вернутся?
- Не вернутся, - сказала Нина. - Мы успеем, они еще долго у дома гулять будут, а мы пока здесь, не бегать же к тебе в гостиницу, я - замужем.
24
- Здравствуйте, - сказал Гудович. - Здравствуйте, Николай Николаевич!
Тот, кто был, вероятно, Николаем Николаевичем, стоял на пороге парижской квартиры в кальсонной рубахе с костяными пуговицами, в очках, небритый и смотрел на него недоуменно.
- Не припоминаю, - сказал он. - Так, что-то в общих чертах...
- Я Гудович, - растерялся Миша. - Я имел честь знать вас еще по университету...
- Посидите пока, - сказал поэт. - Я здесь работал немного, мне надо переодеться, не люблю с незнакомыми в таком виде...
И нырнул куда-то под полог. А Мишенька остался.
"И обязательно я что-то нарушу, - подумал он. - Пришел, не предупредив."
За всю свою скитальческую жизнь в Америке Гудович таких крошечных комнат не встречал. И тем не менее в нее был втиснут небольшой письменный стол, плоский книжный шкаф, стеклянный, с приоткрытой дверцей, откуда на полпути к Гудовичу уже высовывалась книга, панцирная, с арабской вязью на корешке, одна из тех, что уместились. И стул. Больше ничего. Стерильная чистота. Не доставало пинцета, чтобы поддеть и извлечь плод вдохновения из этого пространства.
Случайно сложившиеся буквой "п" листки на столе особенно заинтересовали Гудовича, он понимал, что нельзя придавать каждой глупости особого значения, но глаз от этой комбинации листков отвести не мог. "Неловко, - подумал Гудович. - Надо извиниться и тотчас уйти. Договориться как-нибудь в другой раз."