Сгущались сумерки. В темноте взволнованно вспыхивал огонек папироски во рту матроса. Он мало слушал Катю и только повторял беспощадно:
– Растерзать их всех, шкуры спустить и повесить на фонарях! Пусть все видят! Уничтожить! Вот как с офицерьем было! Попищали они у нас, как погоны мы с них срывали, да в море бросали с палубы вместе с погонами ихними! А то в топку прямо, – пожарься!
Позже Катя часто припоминала тот кровавый хмель ненависти, который гудел в эти годы во всех головах и, казалось, вдруг обнаружил звериную сущность человека. И спрашивала себя через несколько лет: куда же девались эти миллионы звероподобных существ, захлебывавшихся от бурной злобы и жажды крови?
Солдат на скамейке, скуластый парень с добродушным лицом, не торопясь, рассказывал:
– Мы на фронте только в газетах прочли, что погоны снимают, – не стали и приказа ждать, прямо офицера за погоны: «Ты что, сукин сын, погоны нацепил?» Если ливарвер найдем, штык в брюхо. Согнали всех офицеров в одно место, велели погоны скидать. Иные плачут, – умора!
И другой отозвался, бородатый:
– Да, изменение большое тогда пошло. Раньше, бывало: «Ваше высокопревосходительство!», «Ваше благородие!», «Рад стараться!». А тут командиру корпуса: «Ну-ка, товарищ, дай-ка прикурить». Не даст, – в ухо!
А матрос взволнованно говорил:
– Теперь у нас разговор короткий: труд! И больше ничего! Не трудящий да не ест! Не хочешь работать, – к черту ступай! А как раньше бывало: руки белые, миллиарды десятин у него, в коляске развалился, кучер с павлиньими перьями, а мужик на него работает, да горелую корку жует!
– Вы говорите – труд. А я вот смотрю – меньше всех трудитесь сейчас как раз вы все. Я даже не могу понять: как не скучно так бездельничать!
Матрос опять ринулся на Катю, сумасшедше сверкая глазами.
– Что?! Бездельничаем?.. Вчера на субботнике вот как работали! До кровавых мозолей! Дрова пилили… Смотрите, руки какие! А вы что говорите!
Катя взглянула и вдруг расхохоталась. Схватила матроса за руку и потащила к костру.
– Слушайте, да что же это такое?! Ну-ка, ну-ка! Господи, какие нежные, барские ручки! Белые, мягкие, и два кровавых волдырика на них!.. Посмотрите мои.
Она протянула ладони, покрытые плотными, желтыми мозолями. Матрос сконфузился и спрятал руку.
– Нет, нет, дайте мне посмотреть! Что же это такое? Я такие ручки только в прежнее время у барышень видела, которые всегда в перчатках… Если сейчас людей сортировать по мозолистым рукам, то вас в первую очередь надо на мушку!.. Ха-ха-ха!
Скуластый солдат враждебно возразил:
– Мы сейчас кровь проливаем.
– «Кровь»… Вы – армия трудящихся. Глядя на вас, все мы должны уважать труд, а все только говорят: «Вот бездельники! еще больше, чем прежние офицеры!» У них тоже такие вот ручки белые были, как у вас. И они тоже говорили: «Мы кровь проливаем, потому бездельничаем».
– Вскипел, что ли, чайник?.. С разговорами вашими…
Матрос стал подкладывать щепки в костерик. Катя беззвучно смеялась про себя.
Продолжали разговаривать. Матрос сделался смирнее и уже не кидался на Катю с тесаком.
Она спросила:
– А скажите, много вы на своем веку убили людей?
Матрос улыбнулся.
– Штучку эту видите? – Он хлопнул рукою по револьверу у пояса, вынул его и стал вертеть в руках. – Много бы она могла вам порассказать!
Катя с тоскою воскликнула:
– И неужели, неужели никогда совесть вас не мучит!
– С чего? А они как? Попадись к ним, – тоже разговаривать мало станут.
– И никогда вам не снятся те, кого вы убили?
Он не ответил. Замолчали. На меркнувшем западе, меж пирамидальных акаций, ярче сверкала Венера.
– Вы раньше крестьянином были?
– Крестьянствовал.
Катя тихо сказала:
– Ну, а так: не думается вам иногда? Вот бы все это поскорее кончилось, воротиться домой. Звезда на вечернем небе, пруд, скотина с луга идет домой… Нива своя, волны золотые идут по ржи…
Матрос поморщился и сказал:
– Эх! Никогда этого, думается, уж не будет!.. Зверем стал.
Потом подбодрился, взял себя в руки и другим голосом сказал:
– Своей нивы теперь не будет полагаться. Сознательность пойдет. Везде будет коммуна. Какой смысл? Каждый на своем клочке ковыряется, без солидарности. Будет общий труд, товарищество, общественная нива, и все, как один человек, будут выходить с косами.
Бородатый солдат, больше все молчавший, вдруг вскочил на ноги, взволнованно подошел к матросу.
– Вот! Бей меня тесаком по шее! Руби голову долой! Я десять лет свиней пас! Понимаешь ты это дело?
– Ну, свиней пас? Что понимать? – пренебрежительно спросил матрос.
– Десять лет свиней пас у барина! Сейчас у нас пять десятин на отрубе. Руби голову, а не отдам вам! На, – вымай тесак свой, руби!
– Вот дура! – Матрос растерянно взглянул на него. – Пьян!
– Нет, не пьян. И пусть Николай Второй опять будет!
К Мириманову пришла повестка: временным революционным комитетом на него налагается контрибуция в сорок тысяч рублей; деньги должны быть внесены в двадцать четыре часа; если не будут внесены к сроку. С гражданином Миримановым будет поступлено со всею революционною строгостью.
Мириманов изумился: деньги его лежали в банке, а на днях только было объявлено, что все вклады в банках конфискуются. Он пошел объясняться в ревком. Долго спорили, торговались. Наконец, спустили ему до пятнадцати тысяч. Мириманов внес.
Вдруг через два дня новая повестка: внести дополнительные двадцать пять тысяч. Мириманов опять пошел и решил добиться свидания с самим председателем ревкома Искандером. Воротился домой часов через шесть, бледный от подавляемого бешенства, гадливо вздрагивающий.
– Кричал на меня, как пьяный, топал ногами. «Все мы знаем, что вы золото лопатами загребали! Если не внесете – сгною в подвале!» – Он обратился к Кате: – Ну, объясните мне: вклады конфискованы, продавать вещи запрещено, дом теперь не мой, – откуда же прикажете достать денег? Все, что было, отдали им. А ты знаешь, кто этот Искандер? – спросил он жену. – Приказчик из универсального магазина Оганджанца и Ко, я его помню, в мануфактурном отделении торговал, – молодой армяшка с низким лбом… И какой себе псевдоним взял, паршивец! Наверно, и не слыхал про Герцена.
Заплатить было нечем. Назавтра пришли милиционеры и увели Мириманова. Любовь Алексеевна проводила его до ворот Особого отдела. Дальше ее не пустили. Но она видела решетчатые отдушины подвалов, где сидели заключенные, в отдушины несло сырым и спертым холодом. А толпившиеся у ворот родственники сообщили ей, что заключенные спят на голом цементном полу.
Любовь Алексеевна истерически рыдала, сверкая золотом зубов, и говорила Кате:
– Ведь у него туберкулез легких! Его подвал убьет в одну неделю!
– Подайте прошение в ревком, укажите, что он тяжело болен. Не может же быть, чтоб на это не обратили внимания! Завтра же подайте.
– Екатерина Ивановна, пойдите со мной!
Назавтра они пошли.
Записывала на прием барышня с подведенными глазами, слушавшая высокомерно и нетерпеливо. Четыре часа ждали очереди в темном коридоре. Хвост продвигался вперед очень медленно, потому что приходили рабочие и их пропускали не в очередь. Наконец, вошли.
В просторном кабинете стиля модерн, за большим письменным столом с богатыми принадлежностями, сидел бритый человек. Катя сразу узнала неприятного юношу с массивною нижней челюстью, которого она видела в советской столовой. Так это и был Искандер! Но тут, вблизи, она увидела, что он не такой уже мальчик, что ему лет за тридцать.
Искандер молча взглянул на золотые зубы Любови Алексеевны странными своими глазами, как будто разошедшимися в стороны под придавленным лбом. Любовь Алексеевна протянула ему прошение и, волнуясь, стала говорить.
Он слушал, читал бумагу и кивал головою.
– Угу!.. Да… Так…
И все сочувственнее кивал головою.
– Хорошо. Все, что возможно, будет сделано. Не волнуйтесь.
Взял чернильный карандаш и на углу прошения стал писать.
– Вот. Пойдите, отдайте бумагу управляющему делами. По коридору вторая дверь направо.
Любовь Алексеевна растерялась от радости.
– Спасибо вам!.. Большое, большое вам спасибо, товарищ Искандер!
– Не стоит, сударыня. Это наш долг.
Они вышли. Любовь Алексеевна восторженно говорила:
– Смотрите, какой милый! Совсем не такой, как о нем говорили. Что он написал?
На площадке лестницы они стали читать. Любовь Алексеевна вздрогнула.
– Господи! Да что же это? Екатерина Ивановна, что же это здесь…
На прошении крупным, размашистым почерком было написано:
«Оставить эту нахальную бумагу без последствий. Держать в подвале, пока не внесет до копейки. А сдохнет, беда не велика».