Гиена
Я только о тебе и думаю теперь,
Гиена хищная, гиена-хохотунья!
Ты – всеми проклятый, всем ненавистный зверь –
Такая же, как я, – могильная колдунья!
Сливаяся с тобой, я чувствую, как ты
Припала и ползешь, ища в скале отверстий…
Как рвут твои бока колючие кусты!..
Я вижу алый след и клочья бурой шерсти…
Как мертвенно томит тоскливая луна!
Но нам не одолеть ее заклятой силы!
Наш скорбный путь направила она
Туда, где тихие чернеются могилы…
Вот так… припасть к земле… и выть, и хохотать…
И рвать могильный прах, и тленом упиваться.
А в наших поднятых, тоскующих глазах
Пусть благостные звезды отразятся!
Когда оно ушло и не вернулось днем, –
Великое, жестокое светило,
Не думая о нем, я в садике своем
Подсолнечник цветущий посадила.
«Свети, свети! – сказала я ему, –
Ты солнышко мое! Твоим лучом согрета,
Вновь зацветет во мне, ушедшая во тьму,
Душа свободного и гордого поэта!»
Мы нищие – для нас ли будет день!
Мы гордые – для нас ли упованья!
И если черная над нами встала тень –
Мы смехом заглушим свои стенанья!
«Есть в небесах блаженный сад у Бога…»
Есть в небесах блаженный сад у Бога,
Блаженный сад нездешней красоты.
И каждый день из своего чертога
Выходит Бог благословить цветы.
Минует всё – и злоба и тревога
Земных страстей заклятой суеты,
Но в небесах, в саду блаженном Бога
Они взрастают в вечные цветы.
И чище лилий, ярче розы томной
Цветет один, бессмертен и высок –
Земной любви, поруганной и темной,
Благословенный, радостный цветок.
Вот реченное о ней.
Вот конец кровавой тризны –
Враг в реках ее отчизны
Напоил своих коней!
Положи на сердце руку
И внемли живому стуку.
Слышишь, как оно звучит?
Это щит стучит о щит.
Это значит, что мы рядом,
Вместе все, плечо с плечом,
По спаленным вертоградам
За одной звездой идем.
Пусть грядущий вихрь годов
Сеет пепел городов,
Нас, бежавших в лес и горы,
Нас, заблудших меж дорог,
Скликнет старца Вернигоры
Громозвонный вещий рог.
А пока тот рог молчит –
Слушай! Щит стучит о щит!
1916
В ночь скорбей три девы трех народов
До рассвета не смыкали вежды –
Для своих, для павших в ратном поле,
Шили девы белые одежды.
Первая со смехом ликовала:
«Та одежда пленным пригодится!
Шью ее отравленной иглою,
Чтобы их страданьем насладиться!»
А вторая дева говорила:
«Для тебя я шью, о мой любимый.
Пусть весь мир погибнет лютой смертью,
Только б ты был Господом хранимый!»
И шептала тихо третья дева:
«Шью для всех, будь друг он, или ворог.
Если кто страдая умирает –
Не равно ль он близок нам и дорог!»
Усмехнулась в небе Матерь Божья,
Те слова пред Сыном повторила,
Третьей девы белую одежду
На Христовы раны положила:
«Радуйся, воистину Воскресший,
Скорбь твоих страданий утолится,
Ныне сшита кроткими руками
Чистая Христова плащаница».
Ночью выходит она на крыльцо,
Пряди седые ей хлещут в лицо,
Плачут кровавые впадины глаз,
Кличет она в свой полуночный час:
Ветер! Ты будешь мне сына качать!
Просит тебя его старая мать!
Ветер, спеши! Подымайся! Пора!
Видишь, за городом злая гора?
Видишь – чернеет над нею качель? –
В этой качели его колыбель…
Кто невзлюбил твоей доли, земля,
Тех к небесам подымает петля!
Ветер, неси мою песню, неси!
Кланяйся сыну от старой Руси!
Я волчьей пеной вспоила его,
Чтоб не робел, не жалел ничего.
Вот и высок его гордый удел –
Он, умирая, на солнце глядел…
Молод он был, чернобров и удал,
Клекот орлиный его отпевал…
Кто невзлюбил твоей доли, земля,
Тех к небесам подымает петля!
Ветер! Неси мою песню, неси!
Кланяйся сыну от старой Руси!
Долгие зимы я пряжу пряла,
Вольные песни в ту пряжу вплела,
Терпкой слезою смочила кудель –
Вышла на славу петля из петель!
Крепкой рукою скрученный канат
Ветер качает и крутит назад.
Север и запад! И юг и восток!
Все посмотрите – каков мой сынок!
Кто невзлюбил твоей доли, земля,
Тех к небесам подымает петля!
Ветер, неси мою песню, неси!
Кланяйся сыну от старой Руси!
Старой, исплаканной, темной, слепой…
Песню мою над сыночком пропой!
У каждого моря, у большой реки и у бурного озера есть своя тихая заводь.
Вода в заводи прозрачная, спокойная. Не шуршат камыши, не рябится гладь. Затронет крылышком стрекоза или вечерний комар, длинноногий плясун, – и то уже событие.
Если подымешься на крутой берег да взглянешь вниз, – сразу увидишь, где она начинается, эта тихая заводь. Словно по линейке отрезана чертой.
Там, на большом просторе, тоскуют и мечутся волны. Мотаются из стороны в сторону, как от безумия и боли, и вдруг последним, отчаянным усилием прыгнут, взметнутся к небу и снова рухнут в темную воду, и рвет ветер клочья их бессильно-бешеной пены.
А в заводи, за священной чертой, тихо. Не бунтуют волны ее, не рвутся к небу, но небо само приходит в нее, днем – лазурью и дымными тучками, ночью – всею тайною звезд.
Усадьбу зовут Камышовкой.
Видно, когда-то была она на самом берегу реки. Но река отошла, бросив на память маленькое синеокое озерко – утиную радость, да кучу жесткого камыша, растущего в палисаднике.
Усадьба заброшена, забита, заколочена.
Жизнь теплится только во флигеле – кривоглазом, покосившемся домишке.
Живут в нем отставная прачка и отставной кучер. Живут не просто, а сторожат барское добро.
У прачки от старости стала борода расти, а кучер, подчиняясь более сильной прачкиной индивидуальности, так обабился, что сам себя называет Федорушкой.
Живут строго. Разговаривают мало, и так как оба слышат плохо, то каждый говорит свое. Если что и удается расслышать, то понимается оно туговато, так что уж, конечно, интереснее просто рассказывать про свое, родное, давно пережитое, хорошо понятое и много раз вспомянутое.
Кроме кучера да прачки, живут в усадьбе и другие живые души: хитрая лошадь, думающая только об овсе да как бы поменьше работать, и обжора корова. Есть, конечно, и куры, да только трудно их упомнить: не то их четыре, не то – пять. Если бросишь им зерна да не забудешь приговорить:
– Ну-ка, с богом, поклевать! – прибегут четыре. А забудешь приговорить, тут как тут пятая. И откуда она берется, неизвестно, и больше всех зерна слопает и других кур задирает. Большая, серая, и видно, что не благословясь клюет.
Хлопот много. Добро барское. Приедет барыня, спросит:
– Кто мое зерно склевал? Четыре али пять носов клевало?
Что тут скажешь?
Отчета оба боятся: и кучер, и прачка. Зима холодная была, дров пожгли много. Испугались и надумали: за рекой казенные дрова сложены на весну для весеннего сплава. Запрягли лошадку, съездили за реку. Вышли дрова. Еще раз съездили. И так славно, дрова хорошие и ездить недалеко. Лошадь, на что хитрая, и та не притворялась, что устала. С удовольствием везла.
И вдруг чудеса: пожалте к мировому.
Мировой спрашивает: зачем дрова брали?
Как так зачем? Печку топили. Своих-то ведь сколько спалили. Барыня приедет – забранит.
Мировой ничего, не ругался, только велел назад отдать. И чего жадничают? Одни с ними неприятности.
И откуда это он все узнал, мировой-то? Кажись, никого и не встречали, как за дровами ехали. Следы, – говорят, – от полозьев прямехонько через речку к дровам да назад, к вашему двору.
Следы? И хитер нынче народ стал. До всего додумаются.