Другой ветер
Зима не терпит бегущей воды и положительных градусов Цельсия. Еще она не терпит суверенных цветов радуги. Отчего-то эти штуки ей не по душе. Зима ставит человека ближе к батарее, как брагу, а землю обряжает в китайский траур и капитуляцию. Если этого не случилось - стало быть, не зима.
Декабрь вышел - по календарной капле, сквозь щелку в двадцать четыре часа, он весь уж почти перекапал наружу. В городе хлюпала не зима с сумерками в половине четвертого и рождественским постом на столе, - у природы есть что-то вроде скобок, и город вынесли за них. Был бы снег, сходили б в разведку, а так - запускаешь побродить в эту скверную пору фантазм, да и тот скулит и уступает по принуждению.
Фантазм Гвоздюкова ехал в троллейбусе домой, где его не слишком ждали жена и картофельная запеканка. Да и вправду: зачем он нужен? Гвоздюков смотрел в грязное стекло с собственным призрачным отражением (значит, стемнело, значит, полпятого) и думал о том, что Австро-Венгрия была тонкой и нежной штучкой - пожалуй, там пили не так много пива, как кажется, и кое-что значили педерасты. В чистом виде мысли Гвоздюкова имели неустойчивую структуру, как редкоземельные металлы, которые темнеют на воздухе и кипят в воде. Гвоздюков немного подумал об этом и искупался в жидком конце фразы. "Если присмотреться, - решил он, - вода равнодушна и развратна - по большей части она валяет дурака".
Ехать домой не хотелось. Что там делать, если не слишком ждут? Когда бы ждали, можно войти и исполнить желание. Это не в смысле, что мусор вынести или не пить до Нового года, а, будто Дед Мороз, - про шапку-невидимку, дудочку-погудочку или неразменную ассигнацию, ведь ждущий Деда Мороза в него верит, а стало быть, доверяет репутации и дает топливо на чудо. Но ведь не ждут же. То есть не слишком - не так, чтобы сорить чудесами.
Гвоздюков умел верно озвучивать свои грезы, что сродни природе божественного дарования. Приблизительно так: в сердце Птаха возникла мысль об Атуме, а на языке - слово "Атум", Птах произнес имя, и в тот же миг Атум воссуществовал. В голове Гвоздюкова ветер дул в другую сторону: ответ первичнее вопроса, подражание предшествует подлиннику, ложь обгоняет лжеца, партитура существует до живого звучания, преграде все равно, нащупали ее ультразвуком или нет, - она позы не поменяет. Словом, ответы начинают и выигрывают. А вопросы... Что короче - детство или аршин? Так можно и нарваться.
Гвоздюков сказал: "Тукуранохул", - и в троллейбусе появился Тукуранохул, потому что был правильно назван. Народу в салоне было много, но не битком, поэтому новую тварь не заметили, к тому же Гвоздюков собрался выходить, что и сделал вместе с Тукуранохулом. На улице по-прежнему была не зима, и, ввиду подвернувшейся компании, Гвоздюков пошел в сторону от дома. Попутчик оказался невысок и одет престранно: на нем были вязаные - под лосины - рейтузы, хромовые сапоги, матросский бушлат и велюровый берет с пером, кажется, петушиным. В таком виде можно поджигать мусорные баки, и никто не спросит: зачем? Это снаружи, а глубже, в парном "внутри" он был таким, каким помстился сердцу Гвоздюкова, то есть Тукуранохулом. Дело было у магазина с кофейным аппаратом, где-то в пояснице Литейного, на углу улицы, похожей на растянутый ремень с замковой пряжкой, - она начиналась и кончалась храмом. Если защелкнуть, над головой повиснут шесть куполов и колокольня. Путь к картофельной запеканке лежал через проспект - туда, за мавританский сундучок Мурузи, - но, как сказано, Гвоздюков пошел прочь, к Соляному, увлекая за локоть свою нелепую попытку творения словом.
- Послушай, - вздохнул Гвоздюков сыровато, - вот Швеглер, скажем, полагал, что мифы эллинов - плод народной фантазии, в то время как латинские предания сочинены римскими интеллектуалами, чтобы красиво, по-гречески, объяснить свои невнятные учреждения и обряды. Послушай, не понимаю... Ты извини - об эту пору так трудно совладать с насморком и сплином, что поневоле становишься рассеян, как рваная подушка. Ах да. Книги меня ничему не научили, люди тоже. Не понимаю... Если одни небылицы сочиняет народ, а другие - яйцеголовые, то кто придумал тяжбу Гора и Сета за наследие Осириса? Ты помнишь: там Сет хочет бесстыдно овладеть Гором, но сам попадает впросак. И те же ли это, что сказали: "Мертвого имя назвать все равно что вернуть его к жизни"?
- Видишь ли, - сказал Тукуранохул - петушиное перо на берете мелко вздрагивало в такт его узким шагам, - существуют разные формы непонимания. Которых у нас пока что две. Первое непонимание похоже на время, исчисляемое зевотой, время, утомленное своим присутствием, время, мстящее бессонницей, - и слава Богу, и кушайте сами. Извини, что всуе. Второе непонимание - манящее, милая отрава: табак, кошка, массандровское, сам знаешь какая женщина, словом: такая теплая ночь у озера - без кровососущих, разумеется. Все остальное - прописи.
- Предыдущее - тоже прописи, - сказал Гвоздюков и своеобразно плюнул.
Свернули на Моховую. Не доходя Учебного театра, зашли в дверь под эркером - в зальчике размером с песочницу наливали бельгийскую водку и молдавский бренди. Присутствовали портвейн, бутерброды с сыром, два посетителя и бесплатная вода в графине. Очереди не было, и веселый хозяин крепил над стойкой рукописный плакат: "Поздравляем христиан с Рождеством Христовым. Иудеям и магометанам выражаем сочувствие". Из стен на уровне груди, словно бы сами собой, как чаги, вылуплялись узкие карнизы столиков. Гвоздюков держал в руке стакан с добротным молдавским пойлом, и глаза его плыли далеко - туда, откуда их не украсть.
- Не понимаю, - сказал Гвоздюков, - но чувствую. Стало зябко без Империи на свете, как с дырой в валенке... Ведь если Бог создал мир, а дьявол - время, если ад - это хаос и невозможность тормознуть его соития и распады, если Империя - это стоп-кран и область отсутствия перемен, то она, выходит, - что-то вроде пилюли от этой гадости: движенье замерло, а после, глядишь, можно в иную сторону двинуть... Ведь ад застывший - уже не ад, в нем невозможно сделать хуже.
- Эх, непутевый, - откликнулся Тукуранохул, - наше ли это дело? Что толку в познании, если оно бесконечно? Зачем идти куда-то, когда кругом заснеженное поле? Всякая кошка знает, где ее мышка... А нам всего-то следует усвоить: лишь малое имеет продолженье, великому отказано и в этом.
Желтый бренди греет кровь даже у призрака: холодную кровь, которой нет. Пойло само становится кровью и помогает быть всему, внутри чего должна течь. Гвоздюков поднял голову и увидел, что небо темно и на нем не цветут острые звезды. Он был на улице. Он обрастал телом. Справа и слева стояли дома, и их время тянулось быстро, как у взрослых. "Когда время разгоняется, - подумал Гвоздюков законченно, - праздников становится много - они спешат, теснятся и наступают на пятки". В домах светились окна, но не вызывали любопытства: жизнь у всех одинаковая, капризничают детали.
____
Что можно услышать на улице, вечером, в истекшем декабре? Все то же: звуки и запахи. Шелест шин в сыром твороге талого снега, всхлипы шагов, запах мокрого ветра и случайных прядей табачного дыма, лай пса из подворотни, невнятную воркотню разговоров, парфюмерию встречной кокотки, трамвайный звонок с Литейного, потрескивание фонарной лампы, выхлопной фантом автобуса, грохот двери в подъезде и, может быть, колокол. Вот что странно: все это редко фальшивит. Возможно потому, что это и есть та самая "правда жизни", которой в собственно жизни нет - она заводится/не заводится только в ее имитации.
На углу Моховой и Пантелеймоновской блондинка с морковными губами торговала новогодней пиротехникой.
- Сударыня, - спросил Тукуранохул, - какая буква алфавита кажется вам самой эротичной? - и застыл, волнуясь и предвкушая.
Блондинка посмотрела на прохожего как на рюмку, которая, пожалуй, лишняя.
- Эн, разумеется.
- Конечно, - продолжил движение Тукуранохул, - веселье, это когда под стулом взрывается хлопушка и на брюки падает салат, а самая манящая буква "нет", "не дам", "на х.й"...
В городе есть окна, куда войдет слон, и такие, будто для кошки. Последние иногда на брандмауэрах - как норки береговушек. При равном прочем на Гагаринской было больше лая - по левую руку, в садике за оградой гуляли домашние звери. Между садиком и Пантелеймоновской, в нише открытого двора, зажатый с боков двумя доходными глыбами, дремал екатерининский особняк с охристым фасадом и белыми колоннами под фризом. Классицизм. Гвоздюков во двор не свернул - ему было слегка обидно за восемнадцатый век, от него осталось немного фарфора, редкие дома и буква "е", которую держат за падчерицу. Ну, и этот город - он, конечно, выручал.
Интересно, как это происходит, что время меняется? Вот показался миг, вот он вылез наполовину, и уж нет его - куда он делся? Вот время ползет, вздувая и перекатывая мышечный бугорок под кожей, как гусеница бражника, вот пластается на луже прелым листом. Когда оно лист, куда оно девает свои нахальные ужимки?