спартанском воспитании невесток и о сильной метели
Отпустили жгучие морозы. Как-то дня два кряду бесновалось воронье. Как гречишная полова в водовороте, кружились тысячи крикливых птиц в серо-зеленоватом небе, усаживались на гибкие ветви тополей, покачивались, сохраняя равновесие распушенными хвостами, взлетали вновь, кружили и кружили, и от созерцания этого дикого вращения казалось: дюжие парубки взялись завертеть всю землю в ледяной карусели.
Зима испускала дух. Проступали на дорогах серо-желтые полосы от полозьев, снег не скрипел, а только шуршал. Слегка горьковато пахла молоденькая кора на потемневших от оттепели вербах. Дымы стелились над крышами, сползали на землю и, тихонько покачиваясь, таяли на ветру. В хлевах мычали коровы - в дурманящую темень хлевов сквозь щели доносились неуловимые запахи грядущей весны.
Я люблю эту пору. В ней - неясные чаяния и надежды. Все сковано льдом, зажато в железные тиски холода, но уже незримо и безудержно, наперекор ощутимой силе зимы, наперекор страху перед не изведанными еще стужами и лютыми ветрами, земля, стеная от боли, готовится сбросить с себя смирительную рубашку ледяного омертвения.
Зима мало привносит впечатлений в человеческую душу. И запоминается она разве что событиями: вон тот родился в студеную пору - после крещения чихал, вон тот помер - проклинали могильщики, пока долбили яму, вон тот пьяным валялся на дороге, взял да примерз к земле... А какие цвета окружающего зимнего мира радуют человеческую душу, об этом не сказано ни в одной песне. Не сложено песен про зиму.
Потому и эту зиму тысяча девятьсот двадцать третьего года описываю так: снег да снег. Только знай пробивай дороги.
Длинной извилистой тропинкой идем мы с женою на пруд. На плечах у меня коромысло, а на нем навешено выстиранное белье - Евфросиния Петровна будет полоскать его в проруби. Жена использует меня как дешевую рабочую силу, вернее, как вьючного осла. Но нам, мужчинам, приятно чувствовать себя ослами - за это нас жены хвалят.
Вот так идем мы: впереди я, за мною мой любимый погонщик - говорит о домашних делах. Вдруг видим - Титаренковым огородом, сгибаясь под ношей, направляется к пруду Яринка Титаренчиха, а за нею - ее свекруха.
У колеи мы сошлись, поздоровались.
- Дай боже! - гнусавит старуха.
- Дай боже! - пропел вслед и худенький ребятенок, которого мы с женой учили здороваться попросту: "Добрый день!"
Яринка очень похудела. Верно, здорово достается ей в том раю, куда так торопятся все девчата... Большие продолговатые глаза юной женщины светятся искренней приязнью и даже гордостью: она уже знает себе цену, выросла в собственных глазах - большой работой, новыми, взрослыми заботами, познанием освященных тайн.
Она, видимо, знает, что я о ней думаю. Смущается, но горделиво, до определенной грани; за той гранью - уверенность, что все идет хорошо: вот играла в песочке, подрастала, подчинялась всем взрослым, а как ступила на рушник - стала полноправной, может даже пререкаться со старшими, и никто за это не осудит, не рассердится. Вот так неожиданно каторга брачной жизни придала ей достоинство.
Все идет, как и тысячи лет назад. Но не радует меня метаморфоза, что произошла с девушкой. Лучше бы она оставалась тем милым ребенком, какой я ее знал. Только бы на несколько лет дольше продлилось ее счастливое бесправье...
Прорубь для полоскания была вырублена широкая - сажени четыре, не было споров из-за места.
Старшая Титаренчиха села на груду мокрого белья и, кряхтя, стащила сапоги.
- Вроде бы и поубавился мороз, а попервоначалу-то холодно, - сказала она, переминаясь с ноги на ногу. - А все старость... - Ступни у нее были плоские и растоптанные, с большими шишками на суставах пальцев. Сапоги Титаренчиха поставила подальше от проруби, чтобы не забрызгать. Разувайся и ты, Ярина, а то вмиг сапога промочишь... Теперь кожи не накупишься.
- Да что вы, Палажка, сдурели, - вмешался я, - она же простудится!
- Ничого с нею не станется до самой смерти! Что ома, ребенок?.. Замужняя, поди! Ни к чему ей панские причуды!
- А как же, - произнесла Яринка. - Я уже замужняя. А кожа теперь дорогая! - И молодичка, танцуя на одной ноге, тоже разулась.
Каково было ей ступать босыми ногами по льду - я понял по тому, как она зашипела тихонько, втягивая воздух. Однако храбрость рачительной хозяйки превозмогла стужу.
- Ой, дурные, ну и дурные люди! - схватился я за голову. - И кто только вас образумит?!
Евфросиния Петровна сердито буркнула - а тебе-то что? - и я, постанывая, как от зубной боли, начал расхаживать позади нее. А женщины спокойненько принялись полоскать. Кружили в воде свитыми в трубку полотнищами, расправляли их, хлопали по воде, выбивали вальками на льду. Вода тоненькими широкими язычками лизала им ноги. Одна только моя жена не жалела сапог. Не обращала внимания она и на то, что босые ноги Палажки Титаренчихи приобрели молочный цвет, а у Яринки - свекольный. Евфросиния Петровна оживленно разговаривала с обеими женщинами, и ее вовсе не тревожило мое возмущение.
- Чем баклуши бить, лучше берись за валек!
Я хлопал с такой яростью, будто под руку мне попалась сама Палажка.
- Ох уж эти мужчины! - покачала головой Евфросиния Петровна.
- А что, правда, Просина Петровна, - заговорила старуха, - что на церкву снова подати увеличили? - На меня Палажка совсем не обращала внимания. - Да и доколь оно будет, такое диво?! То в голодовку двадцать первого все золото позабирали из храма в казну, а тут уже и подать на храм. Как на шинок, прости, господи!.. Ой, так оно не обойдется! Вот помяните мое слово! Скажете - сбрехала!.. Еще и владыку святейшего хотят мирским судом судить!.. Горе нам, горе!
- Вот вы, Палажка, болеете душой за патриарха Тихона, добрые вы, должно быть. А почему не болит у вас сердце за ребенка? - кивнул я на Яринку.
Палажка сердито сплюнула.
- Оттого, что у владыки сапог пары три, а у нас, грешных, по одной!
Железная логика!
Я уже не мог и возмущаться.
- "У кого есть, тому добавится, а у кого нет, отнимется и то, что имел", - засмеялась Евфросиния Петровна.
Чтобы меньше переживать за Яринку, я отошел от женщин.
В тот день зашла к нам София жаловаться на мужа. Бросил хозяйство на произвол судьбы, подался в милицию. Уже приезжал из волости на казенном коне, на боку сабля, за плечами винтовка. И так возомнил о себе, что, приехав, не слезал с коня до тех пор, пока жена не открыла ворота. "Ну-ка пробегись да поверти своими телесами перед красным казаком!" Вот что отчебучил!
Бегала София и к родичам, плакалась.
Сват Тадей Балан успокаивал. Это, мол, ничего, будет и у нас своя рука. Ведь теперь вы, Сопия, и мы, хазяи, заодно...
Но только не к тому пошло. Потому как, только что проснувшись, сел Степан на коня, заехал в сельсовет, взял с собой понятого и поехал к сватам на обыск - "трусить" горилку. Самогона, правда, не нашел, зато разбил куб. "Это, - говорит, - сватоньки, чтобы на нас люди не кивали, что мы, мол, родичи и я вашу сторону держу... В другой раз, - говорит, заеду, еще и обрез найду!" Бож-же ты мой!.. На что уж Ригор, да и тот не такой лютый!.. И что же мне делать, скажите мне, Просина Петровна, и вы, Иван Иванович?..
- А вы его выгоните, - посоветовал я лукаво.
- Да как же это так?! - всплеснула руками наша соседка. - Ведь поженились! Венчались! Перед богом святым поклялись!..
- Ну, так, - говорю, - живите и покоряйтесь законному мужу.
- Да мне ж хазяи хату спалят!
- Вот видите, с кем вы породнились! С поджигателями да самогонщиками. С врагами советской власти. И ребенка своего отдали им на поругание.
София вскипела:
- Вот кабы вам, Иван Иванович, девки три!.. Иль ждать мне было, пока у Ярины коса поседеет?.. За хорошего человека отдала, за хозяина! А где хозяйство, там и достаток! Вы себе за деньги работаете, так вам все козы в золоте. А нам, хлеборобам, нужно работать и не думать, босая ты или обутая. На нас и сверху течет, и снизу печет! Если б не наша бережливость да работа - некогда и вверх глянуть, - и вы были бы без сапог, и Просина Петровна без "полсапожек"!..
Высказала нам эту свою хозяйскую правду, зло сверкнула глазами, повернулась и хлопнула дверью.
Вот так...
И снова записываю я в свою Книгу Добра и Зла великую обиду. Горе чистого дитяти. А кого обвинять? Кого карать? Одних только Софию да ее сваху?..
Сижу и размышляю - не напрасен ли мой труд на протяжении десятилетий? Какая польза от того, что восемьсот - девятьсот моих учеников научились читать, писать и считать? Смягчились ли их сердца, поселилось ли в них добро? Ведь и Софию я когда-то учил - "семью восемь - пятьдесят шесть", и "Буря мглою небо кроет", и "Сколько земли человеку надо". А вот не проняло ее мое проникновенное слово, - равнодушно отправила свое дитя на пожизненную каторгу, так же отправит и в могилу!..
Нет, каюсь, нельзя безоглядно любить ближнего! Порою во имя человечности необходимо дубасить этого ближнего палкой по голове!