Лифшиц предлагает латинские заголовки.
Мысли об иллюстрации: иллюстрировать сравнение, метафору.
Лифшиц, обведенный траурной рамкой. Лифшиц набрасывает сеть на птиц и т.д.
Свежие, трепещущие под ножницами телеграммы.
Эхо целого столетия.
Молодость, влюбленная в абстракцию.
О железе смеха.
Он наполняет свой отдел проклятиями и воплями. Собственно, это понятно. Можно красиво и прилично грустить над мертвой птичкой или над сломанной лилией. Но опечатка, изуродовавшая всю страницу, или тупые ножницы требуют крепких выражений.
Повторил Безайс с деревянной настойчивостью...
"Надо было держать хвост трубой..." - "Я держал, - грустно возразил Безайс, - не помогло".
Безайс насмешливо и пародийно подчиняется экзаменатору.
Сделать Безайса ироническим - сознательно.
Многое казалось Безайсу смешным, это была его особенность.
Мир был покрыт пятнами смешного, как веснушками, и он видел эти пятна легко, не напрягая зрения. Человек, усевшийся на лист липкой бумаги для мух, покажется смешным всем. Ну, а нащупать острие смешного...
О Толстом у Безайса было особое мнение.
Порывшись в памяти, в пыльном хламе школьных знаний, где рядом с обломками математики были нагромождены географические, исторические и другие пустяки, Безайс извлек наконец еще одну теорему. Он вытаскивал ее по частям, складывал, напрягая память, и когда наконец теорема была восстановлена, она ужаснула его. У нее был странный, бредовый, даже угрожающий вид; по какой-то смутной ассоциации она показалась Безайсу похожей на скарлатину.
Безайс разоружается - выбрасывает перочинный нож.
Он покосился, Безайсу показалось даже - пошевелил правым ухом в его сторону.
ГЕРОЙ ПРОТИВ БЫТА
Сначала приходят линии. Потом краски (м.б. звуки?).
Он грустит шумно, с жестикуляцией и азартом.
Тогда я остановился, охваченный стремлением говорить.
Дыхание эпохи шевелило мне волосы.
Во всей главе нет цвета.
Кажется, все это надо будет порезать и дать через действие и диалог.
Все, что здесь написано, не похоже на будущую книгу, как желудь не похож на дуб.
Информация целиком приезжает в провинцию. История провинциальной газеты.
Действующие лица:
Редактор.
Фельетонист.
Секретарь иностранного отдела.
Физкультура.
Справочный человек.
Саша Волжинов.
Репортеры.
Штейн - неунывающий оптимист.
Зав. хроникой.
Человек, предлагающий шарады, загадки и пр.
Рубаха-парень.
Фельетонист - убежденный и принципиальный лентяй (не потому, что он ничего не делал, а потому, что ему ничего не хотелось делать).
Тип рубахи-парня. Детали - неряшливость, ортодоксальность. Просит взаймы. Просит закурить. Рассказывает историю своей первой любви. Сцена с займом.
Неправдоподобные истории (рубаха-парень) - собака, у которой лопнул живот... Две туристки, больные сапом.
Трафаретные выражения: почем сегодня рыба на базаре?.. Как та самая птичка, как тот самый цветочек... Что такое жизнь?.. Местком, обрати внимание!
История мудреца и еврея, который не знал счастья в жизни.
Редактор (строго): Что это такое? Портрет Льва Толстого или демонстрация в Праге? Бой негров в туннеле?
Деталь: фельетониста осаждают с фельетонами. Фельетон без знаков препинания.
Смерть репортера во время наводнения.
...Ваши репортеры болтают массу лишнего. "Он схватился руками за ручку двери". Зачем здесь лишнее слово "руками"? Понятно, что за дверь не хватаются ногами. Надо экономить слова. Они как будто сидят у мамы за чаем, болтают... и т.д.
Придя к себе, зав. хроникой дословно повторяет это хроникерам.
Надо ставить себе большие цели.
Сидят крепко, как коренные зубы.
Парень, который пишет роман, рассказывает, как это трудно. (Надо постоянно отмечать, кто встал, кто говорит и т.д.)
Спасение девицы, - когда он ее спас, то захотелось утопить ее снова.
Выпускающий: когда кто-нибудь подходит и говорит, что надо перебрать заголовок, и поставить жирную линейку сверху, и отбить заметку концовкой, и выбросить рисунок, и взять передовую на шпоны, и переверстать фельетон, - я готов убить его на месте. И поверьте, если бы судья был выпускающим, он оправдал бы меня...
Спирали выкидывает...
А редактор смотрит на него одним глазом и говорит: - Знаете что, старина? Давайте его сократим.
- Пойдем обедать.
- Погоди. Сейчас я покурю, потом прикончу старика Чарова и т.д.
Он относился к фельетону, как к ядовитому животному.
Разве вы газетчики? Вы куры.
Когда я верстаю, - я бог.
Клюет всякая пролетная, прожорливая птица.
Это для слонов, и то вредно (слушать).
Писание фельетона (семафоры - бедствие).
Это колебание воздуха. Все равно, что писать на заборе.
- Лифшиц! Как пишется слово "кожаный"? Одно "н" или два?
- Одно.
- А почему в других словах два? Мне это кажется несправедливым.
- За последнее время я порываюсь писать слово "двадцать" с "д" на конце.
Как человек пишет фельетон. Градация настроений. Кокетство с темой снимает волоски с пера и т.д. Фельетон не кусается. В когтях у фразы. Тема была как персик.
Это не фельетон, а какой-то сироп из ошибок и запятых, жеваная бумага.
Это не компот. И фельетон весь в шрамах.
Фельетон пишут, как шьют сапоги... Как поет птица.
Лутковский - издатель "Киевской мысли" - картежник, которого убедили в том, что он социалист.
Репортер под столом.
Репортер, передававший библию при взятии Плевны.
Дебют начинающего репортера. Скандал с представителем. Все ждут. Утром находит три строчки.
- Ладно, я сломаю пополам, но добьюсь...
Эта ветхая ложь.
Как человек покупает шляпу к приезду делегации.
Земля тихо поскрипывает на своей оси.
В ее лице чего-то не хватало до полного безобразия.
Человек рассказывает потрясающую редакционную новость. Его жадно слушают, он растягивает: "Какая это птичка села? Сорока, должно быть?"
От них на сердце заводятся мокрицы.
Придать характеру Михайлова больше вспыльчивости. (Цезарь в "Ранней весне", Ирландец в "Перелетном кабаке".)
Угробить разве Михайлова?
Сцену со стариком выкинуть. Пусть Михайлов притащит старого, прожженного мошенника.
...Ночь стояла тиха, свежа, ночь любовников и романсов. Поцелуи и рифмы носились в воздухе. Голубая стеклянная луна застыла на небе, годная только для рифмы к слову "она". Цветы пахли, тени чернели, звезды ожидали, чтобы их сравнили с чьими-то глазами. Ночь знала свое дело - недаром ее тренировали поколения влюбленных: вот с заученной добросовестностью защелкал соловей.
Я и город обменялись взглядами взаимной ненависти...
И вот это: голубое, томное, пахнущее парфюмерией роз и тополей, осмеливается называться природой! Каждый сантиметр этого ветра, качание этих лип и угасание закатов обыграны гитарой и опеты стихами. Они вобраны в обиход, они стали бытом - и эта луна блестит для влюбленных так же, как позже заблестят для них никелированные шары на двуспальной кровати. Обогретым, отстоявшимся уютом веет от этой природы. И мне кажется, подойду, толкну эту ночь плечом, и она закачается, как кулиса на сцене...
АВТОБИОГРАФИЯ
(Отрывок)
Чтобы разом покончить с анкетными вопросами, сообщу коротко, что я родился в 1903 году, в семье рабочего-железнодорожника. Мои родители решили дать мне тщательное воспитание, - с этой целью меня секли не реже 3-4 раз в год. Довольно о детстве, - все это не интересно не только для большинства читателей, но и для меня лично.
Интересное в моей жизни начинается с 1918 года, когда я с группой товарищей организовал в г.Борисоглебске ячейку комсомола. Мы устраивали митинги, бегали по собраниям, писали статьи в местную газету, которая их упорно не печатала; я имел даже наглость выступить с публичным докладом на тему "есть ли бог" и около часа испытывал терпение взрослых людей, туманно и высокопарно доказывая, что его нет. Это было ясно само собой: если б он был, он не вынес бы болтовни пятнадцатилетнего мальчишки и испепелил бы его на месте.
В город пришли казаки и искрошили 300 человек наших. Казаков выгнали. Наступил голод, меня послали в уезд собирать хлеб. Летом опять пришли казаки, и я вступил в отряд Красной молодежи. Через две недели мы с треском выставили казаков из города, а еще через месяц они опять нас выставили. На этот раз я остался в городе и попробовал вести среди белых пропаганду. Но в красноречии мне не везло никогда: комендант города отдал приказ о моем аресте, пришлось скрываться и прятаться.
Потом их выгнали опять.
Весной 1920 года я отправился добровольцем на польский фронт и был назначен политруком роты. Здесь я увидел настоящую войну, по сравнению с которой наши домашние делишки с казаками показались мне детской забавой. Некоторое время я пытался разобраться в своих впечатлениях и решить, что ужаснее: сидеть в окопах под артиллерийским обстрелом, или бежать, согнувшись, по голому полю навстречу пулеметному огню, или отстреливаться от кавалерийской атаки. Я отдал предпочтение пулемету. Эта холодная расчетливая, методически жестокая машина осталась самым сильным воспоминанием моей семнадцатилетней жизни.