- Я чувствовала: что-то происходит, и это длится уже давно.
- Ты меня упрекаешь? Ты считаешь, что я во всем виноват?
- Как ты боишься быть виноватым!
- Я ничего не боюсь, мне неприятно.
- Тебе нечего бояться, ты как всегда ни в чем не виноват. Но наши с тобой отношения - они меняются. Они уже изменились.
- Как они изменились? В чем?
- Это трудно сказать. Но разве ты не чувствуешь?
- Нет уж, скажи, договаривай.
Она откладывает пепельницу, встает, подходит к нему, кладет руки на плечи.
- Сережа, я тебя больше не люблю.
- Что? Что ты сказала? - он резко разворачивается к ней лицом, и ее руки летят в стороны, как от удара.
- Я сказала правду.
- Что ты мелешь, Лена?
- Ты всю жизнь давил на меня. Я была при тебе, для тебя, с тобой. Я ждала тебя вечерами, я готовила тебе кофе по утрам, я выслушивала твои жалобы, подбадривала тебя, вдохновляла, читала и хвалила твои рассказы. Растила Катю. Но я сама - одна. Понимаешь: одна. Ты забрал меня у себя самой. А еще ты забрал дочь. Ты дождался, когда она вырастет, и забрал. Она доверяет только тебе, слушает только тебя. С чем я осталась, Сережа? С чем?
- Леночка, то, что ты говоришь, - это глупости. Я всегда любил тебя, одну тебя, всегда. За 20 лет всякое бывало, мы многое пережили, но ты - ты стала частью меня, органом... Мы с тобой - один организм, одно тело.
- Нет, Сережа, мы давно уже не одно тело. Мы - разные тела. Я постоянно чувствую, что как будто и не жила вовсе. Как будто меня и не было. Это страшно. Мне страшно жить.
- Боже мой, ну скажи: что я могу для тебя сделать? У меня нет другой жизни, нет жизни без тебя... Ты что, полюбила другого мужчину? Ты нашла себе кого-то?
- Никого я не нашла. Это ты всегда искал на стороне: творчества, удовлетворения, смысла.
- Так, черт возьми, заведи себе мужика! Съезди к морю, отдохни, развейся, смени обстановку. Поживи в свое удовольствие. Что я тюремщик, цербер? Сорок пять - вообще кризисный возраст. Но зачем так сразу: не люблю?
- Ты всегда рассуждал как циник. Для тебя женщина - это конфета: развернул, съел, бумажку выбросил. И пошел дальше. От меня осталась одна обертка! Уже давно - одна лишь обертка.
- Хорошо, Лена, что ты предлагаешь? Что ты намерена делать? Уйдешь?
- Возможно. Если все не изменится.
- Опять ты за свое: изменится, изменится. Как оно должно измениться? В какую сторону?
- Не знаю. Я хочу почувствовать себя женщиной, а не этим вот уродом, которого я вижу в зеркале.
- Женщиной! Но кто тебе в этом может помочь? Если ты меня бросишь, то сразу станешь женщиной?
- Ты ничего не понимаешь. Ты - глухой.
- Ах, вот как! Ну и уходи! Собирай свои манатки и убирайся! Я черствый, глухой, слепой, бездушный. Только ты у нас свежая, зрячая и с душой. С огромной такой душой, которая одна только на целом свете и способна страдать. Все остальные - как бордюрные камни. Посмотри на себя: ты - улитка. Ты замкнулась в своих придуманных страданиях, в своем мирке... Это ты потеряла способность чувствовать! Я тебе безразличен, и все другие безразличны, потому что ты у нас великомученица. Уходи, что же ты стоишь?
- Не кричи на меня. Ты делаешь мне больно. Я тебя ненавижу.
Она бросается к нему и принимается лихорадочно расстегивать рубашку. Его ладони привычно ныряют ей под халат, нащупывают и срывают трусики.
Это длится снова и снова: волны в штормовом прибое, кричащие руки... Черные поезда несутся по заснеженным облакам. Оранжевый тигр выплескивается из граната. Другорядье, вторая строка, невидимая, пока читаешь первую, офорт и пастель, танец на раскаленной крыше. Волшебство и прозрачность мира - без напряжения, без сдавленных суставов. Барокамеры, хлопки выстрелов...
Несмотря на все наши усилия, жизнь продолжается.
365
...А она взяла и вышла замуж. Такие дела, кто бы мог подумать. Записывали ее в неудачницы, троечницы, да она и была похожа на троечницу: сопливая, волосы метелкой. Вечно болела и мечтала лечиться в Америке. Даже копила деньги. А оказалось, здорова как лошадь. Вышла. Выскочила. И выздоровела на глазах.
Он искусствовед. Кто сейчас работает искусствоведом? Смешно. 41 год, жил в Питере, сделал себе имя. Было имя - да сплыло. Зашивался, расшивался, в окно прыгал от белой горячки. Все говорил про утопающий город. Вот, мол, выглядываешь с пятнадцатого этажа, а город утопает, проваливается. Мутный, зеленый как жаба.
По музеям ходили, возле Айвазовского ей стало плохо. Увезли, а у него крыша сорвалась. Все апельсины таскал в авоське. Полную авоську апельсинов. Профессор одним глазком посмотрел и домой уехал, а он его среди ночи, прямо в тапочках, выволок на лестничную клетку и побил. Ну, нет никакого рака, молодой человек! Ничего нет, живите себе на здоровье, детки, и не распускайте рук. Зажили.
Любовь, поди знай. В Прибалтику ездили. Домский собор. Он ей чулки купил. Хорошие чулки, красота, я видел. Кто бы мог подумать. А ведь все равно пришла, хоть и целый год прошел. Да кого за год забудешь, интересно? Мало времени. 365 дней, кажется. На 366-й пришла. Как будто вчера распрощались. Рассказала про искусствоведа: он хороший, не пьет. И осталась. Совсем осталась. Через две недели я "скорую" вызвал. Соврал профессор: лейкемия. Может, ошибся. А искусствовед не простил. Еще тогда - на 365-й день не простил. Где он теперь, не знаю, а вот она не плакала, не жалела ни капельки.
Холодно у вас, пар изо рта идет. Нет, спасибо, чаю не буду. Где подписать, здесь? Хорошо, подписываю. Теперь все, в камеру? Иду, иду. Да, она сама меня об этом попросила, сама. Больно не было, поверьте. Не Голландия, правда. И мне тоже очень жаль.
НЕБО В АЛМАЗАХ
Народу в зале все прибывало. Первыми, как всегда, притащились переодетые людьми лбы из службы безопасности. Они без дела слонялись взад-вперед с суровыми и неподкупными лицами и озабоченно заглядывали то под столы, уставленные закусками, то под кресла, то за пазуху длинноногим официанткам, переминавшимся около еды. Пару раз возникал их начальник в чине не ниже подполковника - низенький, подвижный и ухватистый малый, наскоро обученный манерам. Официанткам головорезы наскучили быстро; девушки с нетерпением теребили свои накрахмаленные передники и меланхолично протирали сияющие бокалы, ожидая настоящих гостей. Затем явились безразличные ко всему на свете волосатые телевизионщики со своей машинерией, и обстановка немного разрядилась. Игнорируя охрану, как больших и безвредных животных, они установили в центральном проходе огромную треногу с камерой, принялись подсоединять бесчисленные толстые провода, выставлять свет, и делали все это с таким видом, как будто никакого праздника и не существует. Между тем, уже само их присутствие свидетельствовало о том, что праздник как разтаки состоится, и нешуточный, поскольку привезенной аппаратуры вполне достало бы для съемок средних размеров мыльного сериала.
Появились первые из приглашенных и хищно закружили вокруг пищи, торопливо здороваясь друг с другом и перебрасываясь отвлеченными фразами. Их официантки гостями не считали, воспринимая как необходимую в таких случаях массовку, да и кто, согласитесь, станет держать за людей длинноногих, вечно со взмыленной шеей, репортеров, колумнеров, ресторанных и литературных критиков, клерков из многолюдных агентств public relations и прочую мошкару, надоедливо, хотя и хором, зудящую вокруг великих мира сего. Настоящую публику ждали еще не скоро, и массовка вольно бродила по залу, свысока поглядывая на секьюрити, жевала бутерброды, чокалась шампанским и втихомолку полировала водочкой.
Наконец, в зал вошел человек, хотя бы с натяжкой, но заслуживавший внимания, - господин Редактор, похожий на редкого, баснословно дорогой и благородной породы страуса, с которого сдували пылинки специально нанятые и обученные служители. Самую молодую и неопытную из официанток пихнула в бок старшая подруга, и та, стуча каблуками, покатилась вперед с мельхиоровым подносиком, на котором стоял наполненный до краев бокал, несколько тарталеток и коротко обрезанная голубая гвоздика в хрустальной вазочке. Господин Редактор холодно, однако с одобрением, двумя пальчиками принял бокал, а гвоздику зачем-то протянул девушке. Тут образовалась заминка: для начала официантке следовало поставить подносик, но ближайший стол находился в пяти шагах сзади, а чтобы добраться до него, молоденькой дурочке пришлось бы повернуться к господину Редактору спиной, но это категорически воспрещалось правилами. Девушка беспомощно захлопала глазами, не сводя взгляда с цветка, неловко попятилась и попыталась, на свою беду, изобразить нечто вроде реверанса, отчего все до единой тарталетки посыпались на ковер, а вслед за ними полетела и вазочка. Покуда инцидент еще не вполне оформился и не стал очевидным позором, старшая подруга тигрицей метнулась наперерез и закрыла собой несчастную молодку с ее дурацким подносиком, вызывающе упершись в господина Редактора смуглой и высокой декольтированной грудью, поверх которой лежала тяжелая цепь белого, лимонного и червонного золота, как бы предлагая на выбор или то, или другое, или все сразу.