Обвинение в фискальстве, исходящее даже из юхоревских уст, признаюсь, как ножом резнуло меня по сердцу. Штейнгарт был где-то вне тюрьмы у своих многочисленных пациентов, и посоветоваться было не с кем. А душа так наболела за последние дни, нервы так расходились, что под влиянием горького чувства обиды я потерял голову и предпринял большую глупость, которая могла кончиться самым неприятным для нас всех образом: в пылу негодования я обошел все шесть камер, где жили старые арестанты, и пригласил их в свой номер на сходку "по очень спешному делу". Кобылка, очевидно, сразу догадалась, о каком щекотливом деле шла речь, потому что большинство не шевельнулось даже с места, и на сходку из семидесяти человек собралось не больше пятнадцати – двадцати… Среди них было очень мало безусловно сочувствовавших мне лиц, но зато все друзья Юхорева – Быков, Азиадинов, Шматов, Биркин и во главе их сам он – были на виду. С неостывшим еще чувством возмущения я спросил у собравшихся, какой повод дал я арестантам за несколько лет жизни в их среде оскорбить меня прозвищем фискала… Не успел я кончить свою маленькую речь, как Шматов, стоявший на нарах, крикливо загнусавил:
–: Они думают, что купили нас своим табаком да мясом! Мы рта не смей разинуть!
– Ха! Купили! – иронически поддакнул ему верзила Быков. Фыркнуло и еще несколько человек.
– А я скажу вот что, – продолжал шипеть Гнус, – перестану я вовсе курить, помру я с голоду на шестиглазовском брульоне, да останусь зато вольным человеком… Вот что!
– Молчи, гнусина проклятая! – вдруг притопнул на него Юхорев, любивший во всем обстоятельность и желавший соблюсти цивилизованные формы прений со мною. И смело выступил вперед. – Дай прежде людям слово сказать.
– А я говорю: помру лучше!.. – прошипел еще раз Шматов, патетически ударяя себя в грудь.
– Ты еще станешь мешать мне?! – вне себя закричал Юхорев и сделал гневное движение, намереваясь схватить Гнуса за шиворот. Гнус юркнул куда-то в угол и замолчал.
– Теперь я, старики, говорить буду, – начал Юхорев, и, признаюсь, он был живописен в эту минуту, гордо выпрямившийся во весь свой огромный рост: побледневшее от волнения смуглое лицо, точно изваянное из бронзы, казалось страшным и величавым; свирепые серые глаза загорелись враждою; железная рука вытянулась вперед – и в этом неподвижном положении он живо напомнил мне (рискую показаться смешным, но это так) грозную статую Антокольского "Петр Великий"… Против воли я почти залюбовался своим противником.
– Я буду теперь говорить, старики. Жалуется Иван Николаевич, что я его фискалом обозвал. Это точно, обозвал. Ну и как было не подумать и не высказать? Бежит Иван Николаевич к начальнику на фельдшера доказывать. А наша кобылка доказательств не обожает!
– Да, на своего брата! – негодуя, прервал я. – А Землянский ведь – начальство.
– Позвольте, Иван Николаевич, – вежливо отстранил меня Юхорев, – я теперь говорю… Для нас Землянский не начальство, а почти, можно сказать, свой брат! Не знаем, как вы, а мы вполне довольны этим фершалом.
– Душа-человек для нас, арестантов! – загнусавил Шматов.
– Чего и говорить! – поддержал Быков.
– Про этого фельдшера вы ничего дурного не скажете? – спросил я, оглядываясь кругом и снова до глубины души возмущаясь, – и заметил, как некоторые из арестантов скосили глаза, чтобы избегнуть моего взгляда.
– Разные у нас с вами требования от фершала, – заговорил опять Юхорев, – в этом и все дело. Вы наших арестантских нравов не знаете. Не о том, однако, речь. Очень, конечно, приятно слышать, что вы не доносили Шестиглазому об моем пьянстве, но я все-таки виновным себя в поклепе не признаю. Является по вашему зову в тюрьму письмоводитель и вдруг, допросив сначала вас, начинает всех спрашивать о спирте. Ясное дело, на кого тут подумать! А вот что скажут ребята, ежели я объясню им другую штуку. Этот же самый Иван Николаевич, который так возмущен моими словами об его фискальстве, сам пустил по тюрьме бумо, что Юхорев, мол, когда ходит к начальству с пробой, обсказывает ему разные ябеды на арестантов.
– Вы в своем уме, Юхорев?!
– Не беспокойтесь. Вы сказали Огурцову, что я просил начальника убрать его с кухни, как ленивого и супротивного мне человека.
На минуту я почувствовал себя ошеломленным, подавленным. Смутно я припомнил, что действительно было нечто подобное! Чуть ли еще не за полгода до этого времени Лучезаров в одной из бесед со мною у себя в конторе сказал:
– В тюрьме только и осталось теперь два настоящих богатыря – Юхорев да Огурцов. Их следовало бы, собственно, в рудник отправить, но и на этих местах они очень нужны. А кстати, какого вы об них мнения?
– Ничего, добрые, кажется, малые, – отвечал я уклончиво.
– В Юхорева, откровенно скажу вам, я просто влюблен: этакий молодчинища на вид! Да и умей, бестия. Но вот на Огурцова он все жалуется: очень ленив и затевает свары на кухне.
Признаюсь, эти слова в то время неприятно поразили меня: до тех пор я не думал, чтобы Юхорев в борьбе с противниками не прочь был прибегнуть и к наушничеству. Как раз в тот же день Огурцов подошел ко мне и начал жаловаться на то, что в последнее время Шестиглазый все придирается к нему, бранит за леность и грозит карцером. Парень казался так искренно огорченным и недоумевающим, что я почувствовал все былое расположение к нему и для чего-то сказал:
– Я бы мог назвать вам человека, который вредит вам, да боюсь, вы разболтаете…
Огурцов закрестился обеими руками и стал божиться, что будет нем, как могила.
Какой смысл, какая цель была сообщать ему о моем разговоре с Лучезаровым? Разумеется, это было в высшей степени глупо, но бывают иногда в жизни сумасшедшие минуты, и я назвал Огурцову Юхорева. Назвал – и сейчас же понял, какую непростительную бестактность сделал, но вернуть сказанное было уже невозможно. Тщетно старался я по возможности смягчить вину Юхорева, придать ей характер шутки, допустить даже ложь со стороны бравого капитана, – Огурцов твердил одно:
– Нет, это не ложь… Так вот где сука-то кроется! Я так ведь и думал… Ну, укараулю ж и я стервину, не прощу!
Мне оставалось заставить Огурцова еще раз возвести глаза к небу и подтвердить торжественной клятвой, что он будет молчать и имени моего никогда не коснется в своих стычках с Юхоревым, и я ушел, продолжая проклинать в душе свою откровенность. Так прошло полгода, и я забыл совсем об этой истории, считая ее навеки похороненной.
– Огурцова, Огурцова сюда, на очную ставку! – с диким торжеством заголосили Быков, Шматов и другие благожелатели Юхорева. Народу между тем набилось в камере порядочно.
Кто-то побежал в кухню за Огурцовым. Я обдумывал план действий. Дело запутывалось самым отвратительным образом. Конечно, я мог бы рассказать теперь же, при всей сходке, то, что сообщил некогда Огурцову, но некоторые, с быстротой молнии мелькнувшие в голове, соображения подсказывали, что лучше не делать этого. В самом деле, какие я мог привести доказательства? Не сказал ли бы мне Юхорев с товарищами: "А, так ты разговариваешь с начальством об арестантах? Как же ты после этого не фискал?" А что сказал бы сам Лучезаров, если бы узнал когда-нибудь, что я передал кобылке конфиденциально брошенную им мне фразу? Я ждал поэтому прихода Огурцова с понятным волнением. Он не скоро явился на зов. Вошел он в камеру неохотной, грузной походкой, флегматичный, заплывший жиром, в белом кухонном фартуке и с высоко засученными рукавами.
– Огурцов, говорил тебе Иван Миколаевич про Юхорева, будто он сплетки наводит на тебя начальнику?
Минута молчания, последовавшая за этим вопросом Быкова, показалась мне вечностью.
– А зачем Ивану Миколаичу говорить мне, когда я сам это хорошо знаю? – медлительно пробасил наконец Огурцов, окинув своего врага с ног до головы ненавистным взглядом.
У меня отлегло от сердца: не выдал Огурцов!
– Что ты знаешь, волчий рот? – подскочил к нему Юхорев со стиснутыми кулаками.
– Сам сучий рот! – отвечал молодой геркулес, в свою очередь приближаясь к лицу противника. – Аль не знаешь, что у меня тоже кулак здоровый? Одному этакому живо брюшину выпущу.
– Да разве ж ты не сказывал Мишке Биркину про Ивана Николаевича! – съехал Юхорев на более удобную для себя позицию, сразу понижая тон.
– Ничего не сказывал.
– Мишка! Эй, Собачья Почта! – заревел Юхорев, оглядываясь по всем сторонам, как разъяренный тигр, ищущий добычи.
– Эге! – откликнулся юркий Мишка, норовивший уже было шмыгнуть за дверь.
– Что тебе сказывал Огурцов?
– Да что ты, мол… на место его другого хлебопека хочешь просить у начальника.
– Не про то, сволочь, спрашивают тебя! Это-то я самому Огурцову в глаза говорил… А что сказывал ему Николаич?
– Ты, может, звезды тогда на потолке считал, когда я тебе сказывал про это? – спросил и Огурцов, тоже подступая к Мишке. – А то, может, хочешь, чтоб я ребра тебе хорошенько пощупал?