- И - есть за что, - соглашался Изот.
Почти каждую ночь, вместе с песнями соловьёв, разливался в садах, в поле, на берегу реки высокий, волнующий голос Мигуна, он изумительно красиво пел хорошие песни, за них даже мужики многое прощали ему.
Вечерами, по субботам, у нашей лавки собиралось всё больше народа и неизбежно - старик Суслов, Баринов, кузнец Кротов, Мигун. Сидят и задумчиво беседуют. Уйдут одни, являются другие, и так - почти до полуночи. Иногда скандалят пьяные, чаще других солдат Костин, человек одноглазый и без двух пальцев на левой руке. Засучив рукава, размахивая кулаками, он подходит к лавке шагом бойцового петуха и орёт натужно, хрипло:
- Хохол, вредная нация, турецкая вера! Отвечай - почему в церковь не ходишь, а? Еретицкая душа! Смутьян человечий! Отвечай - кто ты таков есть?
Его дразнят:
- Мишка, - ты зачем пальцы себе отстрелил? Турка испугался?
Он лезет драться, но его хватают и со смехом, с криками сталкивают в овраг, - катясь кубарем по откосу, он визжит нестерпимо:
- Караул! Убили...
Потом вылезает, весь в пыли, и просит у Хохла на шкалик водки.
- За что?
- За потеху, - отвечает Костин. Мужики дружно хохочут.
Однажды утром, в праздник, когда кухарка подожгла дрова в печи и вышла на двор, а я был в лавке, - в кухне раздался сильный вздох, лавка вздрогнула, с полок повалились жестянки карамели, зазвенели выбитые стёкла, забарабанило по полу. Я бросился в кухню, из двери её в комнату лезли чёрные облака дыма, за ним что-то шипело и трещало, - Хохол схватил меня за плечо:
- Стойте...
В сенях завыла кухарка.
- Э, дура...
Ромась сунулся в дым, загремел чем-то, крепко выругался и закричал:
- Перестань! Воды!
На полу кухни дымились поленья дров, горела лучина, лежали кирпичи, в чёрном жерле печи было пусто, как выметено. Нащупав в дыму ведро воды, я залил огонь на полу и стал швырять поленья обратно в печь.
- Осторожней! - сказал Хохол, ведя за руку кухарку, и, втолкнув её в комнату, скомандовал:
- Запри лавку! Осторожнее, Максимыч, может, ещё взорвёт... - И, присев на корточки, он стал рассматривать круглые, еловые поленья, потом начал вытаскивать из печи брошенные мною туда.
- Что вы делаете?
- А - вот!
Он протянул мне странно разорванный кругляш, и я увидал, что внутренность его была высверлена коловоротом и странно закоптела.
- Понимаете? Они, черти, начинили полено порохом. Дурачьё! Ну, - что можно сделать фунтом пороха?
И, отложив полено в сторону, он начал мыть руки, говоря:
- Хорошо, что Аксинья ушла, а то ушибло бы её...
Кисловатый дым разошёлся, стало видно, что на полке перебита посуда, из рамы окна выдавлены все стёкла, а в устье печи - вырваны кирпичи.
В этот час спокойствие Хохла не понравилось мне, - он вёл себя так, как будто глупая затея нимало не возмущает его. А по улице бегали мальчишки, звенели голоса:
- У Хохла пожар! Горим!
Причитая, выла баба, а из комнаты тревожно кричала Аксинья:
- В лавку ломятся, Михайло Антоныч!
- Ну, ну, тихо! - говорил он, вытирая полотенцем мокрую бороду.
В открытые окна комнаты смотрели искажённые страхом и гневом волосатые рожи, щурились глаза, разъедаемые дымом, и кто-то возбуждённо, визгливо кричал:
- Выгнать их из села! Скандалы у них бесперечь! Что такое, господи?
Маленький рыжий мужичок, крестясь и шевеля губами, пытался влезть в окно и - не мог; в правой руке у него был топор, а левая, судорожно хватаясь за подоконник, срывалась.
Держа в руке полено, Ромась спросил его:
- Куда ты?
- Тушить, батюшка...
- Так нигде же не горит...
Мужик, испуганно открыв рот, исчез, а Ромась вышел на крыльцо лавки и, показывая полено, говорил толпе людей:
- Кто-то из вас начинил этот кругляш порохом и сунул его в наши дрова. Но пороха оказалось мало, и вреда никакого не вышло...
Я стоял сзади Хохла, смотрел на толпу и слышал, как мужик с топором пугливо рассказывает:
- Как он размахнётся на меня поленом...
А солдат Костин, уже выпивший, кричал:
- Выгнать его, изувера! Под суд...
Но большинство людей молчало, пристально глядя на Ромася, недоверчиво слушая его слова:
- Для того, чтоб взорвать избу, надо много пороха, пожалуй - пуд! Ну, идите же...
Кто-то спрашивал:
- Где староста?
- Урядника надо!
Люди разошлись не торопясь, неохотно, как будто сожалея о чём-то.
Мы сели пить чай, Аксинья разливала, ласковая и добрая как никогда, и, сочувственно поглядывая на Ромася, говорила:
- Не жалуетесь вы на них, вот они и озорничают.
- Не сердит вас это? - спросил я.
- Времени не хватит сердиться на каждую глупость.
Я подумал: "Если б все люди так спокойно делали своё дело!"
А он уже говорил, что скоро поедет в Казань, спрашивая, какие книги привезти.
Иногда мне казалось, что у этого человека на месте души действует как в часах - некий механизм, заведённый сразу на всю жизнь. Я любил Хохла, очень уважал его, но мне хотелось, чтоб однажды он рассердился на меня или на кого-нибудь другого, кричал бы и топал ногами. Однако он не мог или не хотел сердиться. Когда его раздражали глупостью или подлостью, он только насмешливо прищуривал серые глаза и говорил короткими, холодными словами что-то, всегда очень простое, безжалостное.
Так, он спросил Суслова:
- Зачем же вы, старый человек, кривите душой, а?
Жёлтые щёки и лоб старика медленно окрасились в багровый цвет, казалось, что и белая борода его тоже порозовела у корней волос.
- Ведь - нет для вас пользы в этом, а уважение вы потеряете.
Суслов, опустив голову, согласился:
- Верно - нет пользы!
И потом говорил Изоту:
- Это - душеводитель! Вот эдаких бы подобрать в начальство...
...Кратко, толково Ромась внушает, что и как я должен делать без него, и мне кажется, что он уже забыл о попытке попугать его взрывом, как забывают об укусе мухи.
Пришёл Панков, осмотрел печь и хмуро спросил:
- Не испугались?
- Ну, чего же?
- Война!
- Садись чай пить.
- Жена ждёт.
- Где был?
- На рыбалке. С Изотом.
Он ушёл и в кухне ещё раз задумчиво повторил:
- Война.
Он говорил с Хохлом всегда кратко, как будто давно уже переговорив обо всём важном и сложном. Помню, выслушав историю царствования Ивана Грозного, рассказанную Ромасём, Изот сказал:
- Скушный царь!
- Мясник, - добавил Кукушкин, а Панков решительно заявил:
- Ума особого не видно в нём. Ну, перебил он князей, так на их место расплодил мелких дворянишек. Да ещё чужих навёз, иноземцев. В этом - нет ума. Мелкий помещик хуже крупного. Муха - не волк, из ружья не убьёшь, а надоедает она хуже волка.
Явился Кукушкин с ведром разведённой глины и, вмазывая кирпичи в печь, говорил:
- Удумали, черти! Вошь свою перевести - не могут, а человека извести пожалуйста! Ты, Антоныч, много товару сразу не вози, лучше - поменьше да почаще, а то, гляди, подожгут тебя. Теперь, когда ты эту штуку устроишь, жди беды!
"Эта штука", очень неприятная богатеям села, - артель садовладельцев. Хохол почти уже наладил её при помощи Панкова, Суслова и ещё двух-трёх разумных мужиков. Большинство домохозяев начало относиться к Ромасю благосклонней, в лавке заметно увеличивалось количество покупателей, и даже "никчемные" мужики - Баринов, Мигун - всячески старались помочь всем, чем могли, делу Хохла.
Мне очень нравился Мигун, я любил его красивые, печальные песни. Когда он пел, то закрывал глаза, и его страдальческое лицо не дёргалось судорогами. Жил он тёмными ночами, когда нет луны или небо занавешено плотной тканью облаков. Бывало, с вечера зовёт меня тихонько:
- Приходи на Волгу.
Там, налаживая на стерлядей запрещённую снасть, сидя верхом на корме своего челнока, опустив кривые, тёмные ноги в тёмную воду, он говорит вполголоса:
- Измывается надо мной барин, - ну, ладно, могу терпеть, пёс его возьми, он - лицо, он знает неизвестное мне. А - когда свой брат, мужик, теснит меня - как я могу принять это? Где между нами разница? Он - рублями считает, я - копейками, только и всего!
Лицо Мигуна болезненно дёргается, прыгает бровь, быстро шевелятся пальцы рук, разбирая и подтачивая напильником крючки снасти, тихо звучит сердечный голос:
- Считаюсь я вором, верно - грешен! Так ведь и все грабежом живут, все друг дружку сосут да грызут. Да. Бог нас - не любит, а чорт - балует!
Чёрная река ползёт мимо нас, чёрные тучи двигаются над нею, лугового берега не видно во тьме. Осторожно шаркают волны о песок берега и замывают ноги мои, точно увлекая меня за собою в безбрежную, куда-то плывущую тьму.
- Жить-то надо? - вздыхая, спрашивает Мигун.
Вверху, на горе, уныло воет собака. Как сквозь сон, я думаю:
"А зачем надо жить таким и так, как ты?"
Очень тихо на реке, очень черно и жутко. И нет конца этой тёплой тьме.
- Убьют Хохла. И тебя, гляди, убьют, - бормочет Мигун, потом неожиданно и тихо запевает песню:
Меня-а мамонька любила-а, Говорила: