Тонко очерченное прелестное личико белокурой девочки дышало необычайной кротостью и добротой. Черные глаза под пушистыми ресницами, обычно кроткие, как у лани, теперь сверкали горячим огнем.
Это была Патимат — любимая дочь Шамиля, добрый гений дворца, добрейшее в мире существо. Она и вторая жена имама, Шуанет, совершенно не подходили своими кроткими нравами к диким и грубым натурам остальных обитательниц сераля во главе с самою Зайдет.
Написет — старшая дочь имама, родная сестра Патимат, Кази-Магомы и Магомет-Шеффи — не принадлежала ни к добродетельной, ни к темной стороне женского отделения дворца. Это была флегматичная, но не злая девочка, равнодушно относящаяся к жизни, ее радостям и невзгодам. Зато одиннадцатилетняя Патимат вся горела и волновалась, принимая близко к сердцу совершавшиеся вокруг нее события. И теперь белокурая девочка, услыхав крики и смех в сакле, разом почувствовала, что там творится что-то неладное, и кинулась туда.
— Глупые дети! — кричала она, задыхаясь, на Нажабат и Шеффи. — Или вы не знаете, что по адату страны нападение сильного на слабых равняется баранте?.. Не плачь, Тэкла! Не плачь, бедная горлинка; пока ты со мною, никто не посмеет обидеть тебя, — обратилась она к маленькой грузинке, обняв ее за плечи и прижимая ее к груди.
Сконфуженный Магомет-Шеффи, молча опустив голову, стоял перед сестрою, перебирая рукою серебряные газыри у себя на груди.
— Вот дувана… вот дели-акыз[87] чего ревет как голодная чекалка?.. Для нее же лучше хотели сделать… Припеки я капельку ее длинный язык головнею, и она попала бы в число шагидов,[88] наполняющих рай, — с деланным смехом произнес он, тщательно избегая в то же время встречаться взором с прямыми и чистыми глазами Патимат.
— Убирайся отсюда, Магомет-Шеффи, и ты уходи с моих очей, Нажабат! Вы жестоки, как дикие кошки, и, клянусь именем Аллаха, мудрейший устас-д-дыни,[89] Джемалэддин, твой наставник, Шеффи, не похвалит тебя за это!
— Клянусь! Дедушка Джемалэддин не разгневается на нас, успокойся, мой брат Магомет-Шеффи! — весело вскричала, перебивая сестру, живо оправившаяся от своего смущения Нажабат. — Разве ты не знаешь, что дедушка бывает добр, как ангел Джабраил, когда послушает моих песенок?
— И то правда! Ты поешь сладко, как гекоко,[90] и нежно, как буль-буль! — обрадовался Магомет-Шеффи. — Слышишь ли ты, святоша Патимат, мы не боимся твоих угроз до тех пор, пока у сестрички Нажабат не станет голос сухим и страшным, как у старой Хаджи-Ребили, — засмеялся он снова и взапуски с младшею сестрою кинулся вон из сакли.
Через минуту где-то на кровле сераля раздался звонкий, как струна чианури, голосок, распевающий песенку:
Между звезд златых востока
Ярче всех горит одна…
Всех лучистее сверкает,
Всех прекраснее она!..
В недра душного сераля
Запер нас страны адат,
Но и там звезде подобно
Ярко блещет Нажабат…
Магомет-Шеффи сказал правду: слаще соловьиной трели и нежнее струн чианури пела маленькая мучительница бедняжки Тэклы…
В то время как между обитателями сераля, тихо, чуть заметно волнуясь, шла обычно-монотонная жизнь затворниц, глава и распорядитель этой жизни, с громадным отрядом феварис,[91] состоящим из пяти тысяч всадников, расположился на огромной плоскости, примыкающей к берегу реки Мечик. Окруженный своим отрядом, среди ближайших из своих старейшин под нанковым зонтиком, предохраняющим от палящих лучей солнца, сидел Шамиль. Перед ним на небольшой подставке лежала подзорная труба, в которую он поминутно поглядывал, опускаясь время от времени перед ней на колени.
За эти пятнадцать лет он немало изменился. Взор стал напряженнее, веки сощурились. Множество мелких морщин изрезали худое, бледное лицо имама. Продольная складка на лбу говорила о заботах и думах. И все же прежней силой и мощью веяло от него. Глаза сверкали, несмотря на прижмуренные веки, ярким, почти юношеским огнем. Горделиво и стройно держалась не по годам статная и гибкая фигура. Что-то величаво-царственное застыло в подвижных чертах красивого и спокойного лица… Да, спокойного даже и теперь, когда сердце его кипело жаждою увидеть сына после пятнадцати лет разлуки, а грудь теснил какой-то тяжелый клубок не то сдавленных слез, не то затаенного счастья…
Скоро, сейчас он его увидит… Увидит своего Джемала, оторванного от отцовской груди. За ним поехали туда и Кази-Магома, и Джемалэддин, его бывший воспитатель, и почетнейшие наибы из его свиты… Обмен грузинских пленниц на дорогого аманата должен свершиться при самых торжественных условиях. Надо показать гяурам, как дорожит имам возвращением сына, как дорог его отеческому сердцу Джемал! Тридцать пять лучших всадников-джигитов переправились на ту сторону Мечика, чтобы служить конвоем сыну имама. Шамиль жалеет, что русский саиб воспротивился ему послать туда же всю его блестящую феварис. А то бы он показал гяурам, что в диких горах Андии он сумел усовершенствовать свои войска. Чу!
Выстрелы из винтовок возвещают, что обмен свершился… Имам невольно вздрагивает и, полузакрыв глаза, возносит к престолу Аллаха горячую молитву.
Слава Вечному! Его сын возвращен!
— Мой верный Юнус! — говорит имам почтительно склонившемуся перед ним одному из приближенных. — Мой верный Юнус, глаза мои ослабли, туман застилает мне зрение. Скажи, ты ничего не видишь отсюда?
— Я вижу толпу всадников, повелитель! Они скачут сюда во весь опор…
— А впереди? Впереди… ты не можешь различить, кто скачет? Кого ты видишь во главе отряда, Юнус?
Голос имама вздрагивает и обрывается, как натянутая струна чианури.
— Я вижу Кази-Магому, моего господина, мой повелитель, — отвечает почтительно Юнус. — А рядом с ним…
— А рядом с ним… — прерывает его Шамиль взволнованно, — кого ты видишь, говори, Юнус?..
— Я вижу стройного всадника на белом коне…
— Он в одежде русского саиба? Не так ли, Юнус? — трепещущим голосом вырывается из груди Шамиля.
— Он в чохе и папахе, как подобает горцу, повелитель! — тихо, но уверенно отвечает тот.
Радостная улыбка озаряет лицо имама. Он не был убежден, посылая своего казначея Хаджи с горской одеждой для сына, что Джемалэддин послушается его и сменит свой золотом шитый офицерский мундир на чеченский бешмет и шальвары. Но вот он опять горец, настоящий горец!.. Он кровь от крови его, Шамиля, плоть от плоти его…
— О! Джемал! Сын мой первородный! Золотая звезда моих очей! — шепчет Шамиль, умиленно вперив в солнечную даль свои сощуренные глаза…
Почтительно склонив головы, стоит его свита… Наибы не должны заметить ни волнения своего повелителя, ни минутной слабости, поразившей гордую душу святейшего…
Быстро приближаются всадники… Впереди, на белой лошади, красивый и бледный, с горящими глазами, скачет Джемалэддин. Его взор затуманен тоскою, его губы плотно и скорбно сжаты. Душа его исполнена волнения… Там, у противоположного берега Мечика, он только что простился со своими… Барон Николаи подарил ему свою шашку, шашку героя, отличенного царем.
— Смотри, Джемал! Не руби ею наших! — тихо, с улыбкой сказал он ему.
— Ни ваших, ни наших! Клянусь этой шпагой, барон! — отвечал он генералу, целуя золотой эфес поданного ему оружия.
И потом… что было потом!.. Он видел целую бездну радостного восторга при встрече несчастного князя Чавчавадзе с его женой и малютками! Эти поцелуи, слезы счастья, объятия и тихий, подавленный, радостный смех!.. Блаженный смех! Он, Джемалэддин, никогда его не забудет…
И тогда же все взоры обратились к нему… Ему обязаны своим спасением пленные. Он их герой. Он избавитель.
Женщины-пленницы обращают к нему счастливые, затуманенные слезами взоры.
Князь Чавчавадзе жмет его руку и шепчет:
— Клянусь, до могилы не забуду я вашей жертвы, Джемалэддин!
Но почему же не радостью сиял взор Джемалэддина в те мгновения? Почему не от счастья трепетала душа?
С той минуты, когда, надев на свои плечи по желанию отца горский наряд, поданный ему одним из слуг Шамиля, он пожал в последний раз руки своих друзей, русских офицеров, точно что-то оборвалось в сердце Джемалэддина, тихо звякнув, как порванная струна… Все близкое ему, все дорогое, русское прерывало с ним всякую связь с этой минуты… Начиналась новая жизнь среди родного по крови, но чуждого по духу народа… Встреча с братом не шевельнула ни малейших струн нежности в его душе… За пятнадцать лет, проведенных под северным небом, в мозгу Джемала исчез самый след воспоминания о брате сверстнике. Он обнял, однако, Кази-Магому, досадуя внутренно на себя за недостаток нежности и чувства к нему.