– У тебя, Шошиа, оказывается, нет никаких дел, – прервал его Исидор, – можешь умирать спокойно!
– Как это – никаких дел! А все, что я перечислил, – это разве не дела? – воскликнул Шошиа.
– То, что другие могут сделать без тебя, нельзя называть делом. Дело – это то, что создано только для тебя одного, то, что должен сделать ты один и никто другой.
– Какие, например, дела?
– Таких не так уж много. Первое – создание семьи, детей. Второе… второе – отбытие наказания в тюрьме… Третье – смерть.
– А работа, служба, беготня, хлопоты, добывание денег, воспитание детей?! Все это, по-вашему, не дело?!
– Повторяю тебе: все, что могут сделать другие без твоего участия, не дело!
– Что же это такое, по-вашему?
– Ничего. Так, просто взаимоотношения, сотрудничество людей… Непонятно?
– Нет!
– Так я и знал… – вздохнул Исидор, вставая со стула. Шошиа полез на свою галерку.
– Значит, кроме смерти, ничего больше делать мне уже не осталось? обиженно проговорил он.
Спустя несколько минут я посмотрел на Шошиа. Бледный, как-то вдруг весь съежившийся и сникший, он сидел на нарах, словно голодная птичка в клетке, уставившись печальными глазами куда-то вдаль, в знойное августовское марево.
Мне стало жаль его.
– Шошиа, ты чего приуныл? Дядя Исидор пошутил с тобой! Правда ведь, дядя Исидор?
Исидор понял меня и горько улыбнулся.
– Пошутил, конечно, пошутил! – отозвался он.
– Слышишь, Шошиа?
– Спета песня вашего Шошиа! – ответил он, не оборачиваясь ко мне.
– Что мне делать с этим? – спросил меня Тигран, показывая на оставшуюся котлету.
– Съешь!
Тигран подбросил котлету в руке и положил на место…
…Вечером неожиданно распахнулась дверь и вошел надзиратель. Мы быстро присели на нарах.
– Лежите?
Мы промолчали.
– Может, по карцеру соскучились?
Голос надзирателя звучал так устало и вяло, что я понял: ему вовсе не хотелось вспоминать о карцере, он сделал это лишь потому, что мы были заключенными и не имели права до отбоя ложиться на нары, а он был надзирателем и не имел права не замечать нарушения тюремной дисциплины.
Надзиратель раскрыл журнал, с минуту что-то читал, потом поднял голову и спросил:
– Кто тут староста?
– Нет у нас старосты! – ответил Девдариани.
– Почему?
– Был Гоголь. Его увели. Нового мы не выбирали, да и не нуждаемся в нем.
– Как это не нуждаетесь? Порядок есть порядок! – это также было сказано вяло и беззлобно – ради приличия.
– Зачем пятерым нужен староста? – буркнул я себе под нос.
– Как твоя фамилия? – спросил надзиратель, заглянув в журнал.
– Накашидзе! – ответил я.
– Вот ты и будешь старостой! – решил надзиратель. – Вы не возражаете? – обратился он к остальным.
– Если это обязательно, если он согласен и если тебе так хочется, мы не возражаем! – ответил Девдариани.
– В таком случае собери простыни и наволочки и шагай за мной. Поменяешь в прачечной!..
Постельное белье нам меняют раз в десять дней. Тогда же мы и моемся. Наши простыни и наволочки – это не белоснежные куски полотна, веселыми парусами развевающиеся на ветру. Тюремные простыни и наволочки шьются из серой, скучной материи, чтобы пачкались не так быстро. Впрочем, десять дней – срок вполне нормальный.
Каждый лишний шаг вне камеры, каждый лишний выход во двор – это для заключенного то же самое, что для вольного тбилисца – заграничная поездка или, по крайней мере, прогулка по проспекту Руставели. Поэтому приказ надзирателя был мною воспринят с большим энтузиазмом.
Надзиратель был тот самый, который раньше водил меня на допрос. Мы молча прошли коридор, спустились по лестнице, вышли во двор и направились к бане. Прачечная находилась рядом с баней, в подвале, оттуда всегда валили клубы пара и доносился женский гомон. Сейчас прачечная почему-то молчала.
Мы были уже почти у прачечной, когда из главного корпуса надзиратель вывел заключенного.
– К стене! – приказал мне надзиратель.
Я стал лицом к стене. Подошли те двое. Надзирателя я узнал по голосу – он в прошлый раз разговаривал с моим.
– Привет Арсену! – поздоровался он.
– Привет! – ответил мой.
– Ты что не в духе? – спросил он.
– Отец помирает… – ответил мой.
– Что с ним? – забеспокоился тот.
– Умирает…
– А что говорит врач?
– Вышел весь, говорит, износился…
– Сколько ему?
– Восемьдесят шесть.
– Ну, дорогой мой!..
– Отец как-никак…
– Да, конечно…
– А как твой пацан? Выздоровел? – спросил мой.
– Не говори!.. Выздоровел! Такой шалун, сукин сын!..
– Дай бог ему здоровья!
– Спасибо! Вот вчера, вижу…
– Погоди! – прервал его Арсен. – Ступай в прачечную, – обернулся он ко мне, – скажи, что ты из десятой пятого, сдай по счету белье, забирай сменное, распишись. Понял?
– Вор? – спросил чужой надзиратель, моего.
– Нет. Обвиняется в убийстве. А твой?
– Морфинист.
– Так что ты рассказывал?
– Да! Вчера вечером вижу, бежит он со двора. Левое ухо вспухло, покраснело, так и горит… Спрашиваю…
– Иди, чего ты ждешь? – повернулся ко мне Арсен.
Спустившись по лестнице в подвал, я чуть не задохнулся от ударившего в лица густого кислого пара, утюжного чада и запаха паленой ткани. Немного освоившись, я пнул ногой снабженную мощной пружиной дверь, которая тотчас же с громким стуком захлопнулась за моей спиной. Я очутился в тамбуре, дверь из которого вела в большую, полную влажного тумана комнату прачечную. В противоположной стене прачечной виднелась ещё одна – открытая дверь в котельную, где с шипением стыли огромные котлы, – видно, стирка уже закончилась…
В правом углу прачечной я увидел большой длинный стол, на котором лежали стопки глаженых простынь и наволочек. У стола стояла обнаженная по пояс краснощекая, пышнотелая красавица лет сорока. Её черные как смоль волосы прядями падали на вспотевшее лицо и белые полные плечи. Из тута натянутого лифа выпирали огромные, упругие груди. Женщина гладила.
Я покачнулся, словно одурманенный, и опустился на длинную скамью. И тут женщина заметила меня. Без тени страха или смущения она уставилась на меня удивленными глазами. Постепенно удивление в её взгляде уступило место любопытству, зятем радости.
Все это произошло за считанные секунды – так, по крайней мере, показалось мне.
– Я из десятой пятого, – выдавил я, едва ворочая языком, – вот, принес белье…
Она не ответила. Лишь сочные её губы раскрылись в широкой улыбке.
– Здесь пять простыней и пять наволочек. Куда их положить?
– Положи там! – Женщина оглянулась на дверь. – Ты один?
– Он ждет на дворе, – ответил я и положил белье на скамейку.
– Как тебя звать?
– Заза.
– Иди ко мне.
Я вздрогнул, попятился.
– Иди, не бойся!
– Где взять белье?
– Подойди ко мне!
– Скажи, где белье?
– Здесь. Иди возьми!
Я пошел.
– Где же? Я должен расписаться.
– Иди ко мне! – Женщина поставила утюг и протянула ко мне руки. Иди, дурачок, пока не поздно! – Голос её задрожал, грудь покрылась красными пятнами. – Иди, иди ко мне, скорей, скорей!..
Я подошел.
…Словно в сладком, сказочном сне я почувствовал на плечах и шее прикосновение её трепещущих рук. Потом меня обожгли каленым железом её горячие влажные губы и пылающая грудь. У меня подкосились колени, я помню лишь, как мы опустились на мокрый пол, как меня обдало жаром и все вокруг вдруг поглотила тьма. Потом мы плыли, слившись воедино, в каком-то розовом тумане, смеясь и плача, истекая слезами, и мне слышался наш горячий, страстный шепот:
– Жизнь моя!..
– Солнышко!..
– Боже мой!..
– Не уходи…
– Нет…
– Ведь ты не уйдешь?..
– Нет!..
– О, боже мой!..
Где-то в извилинах моего мозга что-то замкнулось… Сильный удар тока пронзил и сотряс всю мою плоть… По телу разлилась сладкая истома, наполнив собою каждую клеточку… Потом на меня повеяло приятной прохладой, словно откуда-то подул свежий ветерок. И я очнулся.
Она улыбалась и дрожащей рукой вытирала с моего лба холодный пот.
– Как тебя звать? – спросил я.
– Встань, пока он не пришел.
– Как звать тебя?
– Маро.
– За что сидишь?
– Вставай!
– Я принес белье.
– Знаю.
– И где-то должен расписаться.
– Не надо нигде расписываться. Бери со стола пять комплектов и уходи. А теперь встань!
Я встал.
– За что тебя арестовали, Маро?
– Мыло украла! – улыбнулась она.
– Неправда!
– А потом показала милиционеру язык.
– Нет, серьезно!
– Ты кто – заключенный или прокурор?
– Интересно…
– Я ведь не спрашиваю тебя!.. Бери белье и ступай!
– Я тебя больше не увижу?
– Сколько тебе лет?
– Двадцать.
– Оно и видно!
– А… в городе?
– Ступай! Если захочется, сама тебя найду.
Она легко поднялась, потянулась. Я подошел к ней и поцеловал её в щеку. Щека была влажная и прохладная.