папкой под мышкой. Петринский даже удивился.
— Извини, но это издевательство! — Голос бывшего главного как будто напрочь утратил мягкость и резал, как наждак по металлу. Рабочие повернули головы. — И ты думаешь, что я это так оставлю? Ошибаешься, коллега Петринский!
Васко стало неловко за него:
— Прошу тебя, Горанчев! Зайдем в барак… Не нужно устраивать митинг…
Горанчев внезапно рассмеялся, словно все это было злой шуткой, взмахнул папкой и крикнул рабочим:
— Ребята! Еще один узник нашего Диарбекира! [1]
Рабочие оглянулись и продолжали игру.
В номере уже было не продохнуть. Васко встал и открыл настежь окно. Постоял, пока ветер хоть немного не освежил его, потом вернулся и снова лег. Мысли бились друг об дружку, как бильярдные шары, — столкнутся, покружатся, провалятся… Взгляд остановился на первой рамке, на воображаемом лице Горанчева, и монолог продолжался, словно перед ним была не допотопная решетка на прогнившей раме, а действительно тот, другой, сидел там, напротив него.
…Ты не отправился в Софию, инженер Горанчев, ни тогда, ни в последующие дни. Почему? Ведь всякий на твоем месте имел бы право протестовать, настаивать, чтобы ему объяснили причину такой неожиданной перемены. По видимости, ты примирился с новым положением, но меня возненавидел — тайно, глубоко, пытаясь в то же время внушить мне, что это даже и лучше для тебя: снять с себя ответственность, пусть другой таскает каштаны из огня, а ты немножко отдохнешь. Ты стал держаться со мной приятельски. Я поверил, и, как мне казалось, дело наладилось. Это, наверно, была моя первая ошибка. Но всякий на моем месте вел бы себя так же… Ты быстро понял, что положение навязанного сверху начальника мне не по сердцу и я чувствую себя немножко как бы виноватым. Потому, может быть, мне и не хотелось видеть в твоем поведении никакого подвоха.
Итак, мы вошли в барак. Разговор был для меня не из приятных. И как точно ты уже тогда учел мой характер! Ты мне позволил больше говорить самому, успокаивать тебя, убеждать. Это был первый твой трюк перед мной, и ты его выполнил блестяще.
В сущности, было заведомо ясно, что дело твое в главке проиграно. Поэтому ты отступил. Но мне ты внушал, что это я разубедил тебя. Боже, как горячо тогда ты благодарил меня!.. И я поверил. Скоро пришлось убедиться, что ты вовсе не отказался от борьбы, но решил победить здесь, на объекте — компрометируя меня, мешая мне. Я дал тебе достаточно поводов для того: выгнал двух старых рабочих, завязал роман с техником — ведь я мужчина, черт побери, и мне тридцать два года. Отлупил эту скотину, вечно пьяного Андона Рыжего, отнял его зарплату и отдал жене… Все это строго заносилось в твой кондуит!
Первую характеристику тебе дал шофер, который вез меня на объект; он назвал тебя «тертый калач». Я не обратил внимания на это. Второй человек, кто попытался открыть мне глаза, была Верча — не знаю, заметил ли ты это, инженер Горанчев, но она женщина умная… Как-то ночью, когда мы были с ней, зашла, не помню уж по какому поводу, речь о тебе. Она вдруг разгорячилась, стала говорить с такой ненавистью, что мне даже стало неудобно. Я попытался за тебя вступиться, сослаться на то, что люди тебя любят. Куда там… Верча нарисовала такой портрет, которому ты сам бы не поверил: «Боятся его, никто не любит, — говорила она, сверкая глазами. — Боятся, потому что о каждом из нас он знает все, что может быть ему выгодно. Ты согрешил, провинился в чем-нибудь, он тебя не вызовет, нет! Напротив, будет по-прежнему улыбаться. Но ты уже знаешь, что внутри, под этой улыбкой, запечатаны по меньшей мере десять твоих грехов. А если нахмуришься, проявишь недовольство, то есть нарушишь его правила игры, сразу получишь сполна за все твои проступки… И самое страшное, отхлещет он тебя… с улыбкой. И вот люди разговаривают с ним с улыбкой, научились — когда тебе весело и когда грустно, когда ты прав и когда виноват, — всегда с улыбкой. По-другому опасно. Разве что ты уж вовсе, идеально безгрешен. Но Горанчев лучше, чем кто другой, знает, что таких не бывает… Знает, каждый хоть чем-нибудь даст повод держать себя на крючке, и, если потребуется, у тебя всегда под рукой…»
Слова Верчи должны были стать для меня тревожным сигналом, я должен был насторожиться. Но что мне делить с тобой? Я не знал твоей личной жизни и тебе не позволял вмешиваться в мою. У нас была работа, для этого мы и были на объекте, нужно было ее делать, и я думал, что мы делаем ее хорошо. …Думал…
Сейчас я здесь тоже для того, чтобы думать… Присмотреться к вам ко всем — еще и еще раз, и еще сто раз… что я знаю о каждом из вас. …За старика не ручаюсь, но мой следователь — та, что я сам себе выбрал, — она еще вас допросит, всех до одного. Девчонка свое дело знает. Ну, кто еще что скажет?.. Шкуры, шкуры! Собственная шкура дороже!..
Инженер Васко Петринский мало сидел на объекте. Он носился на попутках в город, обивал пороги всевозможных инстанций, и в считанные дни на трассе сгружалось столько бетона и секций для огромных стальных опор, сколько обычно доставляли за две недели. Бетон для фундаментов необходимо было обработать сразу, и от темна до темна кипела мужская работа. «Плакали наши ноженьки», — ворчали рабочие, и эхо их недовольства долетало до инженера через Верчу или Стаменку, которая всегда всех ждала.
Однажды вечером он вернулся немного раньше. Лежал и не без удовольствия думал, что за один только месяц такие набрал обороты, что бригада ушла на несколько километров, и пора уже менять лагерь. Но он откладывал переезд: перенос багажа, строительство новых бараков — все это потребовало бы много времени…
Снаружи кто-то подошел, и Васко невольно вслушался в разговор. Это был Динко. Значит, рабочий день закончился. Он не мог не признать того, что бывший приятель Верчи — один из лучших монтажников.
— Кто это тут у нас сам с собой разговаривает? — шутливо спросил Динко. Стаменка на шутку не ответила. Лишь через минуту послышался ее соболезнующий голос:
— Устал, вижу. Новый — как татарин, а? Ни к себе жалости не имеет, ни вам спуску не дает!
Характеристика относилась к Васко, и он улыбнулся про себя, ему приятно было это слышать. Дальше он думал, что и Динко поддержит критику начальства, но монтажник, наоборот, сказал:
— Это