Больной сосредоточен на себе, на своих тяготах, на своей судьбе.
И это нормально.
И все же насколько Он как больной бывает в тягость, такой Он есть и здоровый, но в глубине души своей. Поведение здорового корригируется генетическим рисунком, разумом и приобретенными условными рефлексами.
В болезнях познается, как сильно в процессе жизни человеку вживились в душу условные рефлексы и смогли ли они если не выбить, то сильно осадить врожденные рефлексы, безусловные. А уж как в жизни происходит подготовка к неизбежным будущим болезням — это от Бога. То есть своего рода талант.
Позвонила Вера Миллионщикова:
— Ты бы зашел к Камилу — он очень, плохо выглядит. Познакомился я с Камилом Икрамовым у Карякина, когда мы с Юрой жили неподалеку друг от друга. Он жил в кооперативном доме какого-то института, в котором тогда работал: то ли экономики, то ли какого-то рабочего движения, где жили полубольшевики-полудиссиденты — эдакие младокоммунисты, одни из которых ушли вчистую подальше от правящей партии, иные эмигрировали, а кто и в разные околоправящие организации подался. Там я встречался с Максимовым и Неизвестным, Якобсоном и Зиновьевым, Петром Якиром и Юлием Кимом; заходили туда либеральничающие аппаратчики ЦК и христианствующие либералы.
В этом, в каком-то смысле, дурном доме толклись люди, создававшие лицо времени. Думающее лицо, лобная часть мозга — чело века.
Там я порой встречался и с Камилом. Еще не было «Мемориала», но он часто вспоминал свои лагерные годы, а мы еще слушали их с полутайным интересом.
Камил был остроумен и малозастенчив, иногда чересчур многоречив и излишне громок. Но всегда было интересно с ним разговаривать. Даже когда не соглашался с ним. Он, пожалуй, излишне верил себе. Мне так казалось. Скорее всего потому, что Камил, промеж лагерей и ссылок, умудрился получить фельдшерское образование, даже побыть где-то каким-то небольшим начальником здравотдела, и позволял себе рассуждать на медицинские темы уровня чуть повыше того, которого в силу обстоятельств он достиг. Я в такие минуты просто замолкал.
Но пробил, увы, час, когда предстояло выяснить: кто из нас врач, а кто пациент. Уже на пороге его комнаты диагноз был ясен — рак поджелудочной железы. Но стали мы говорить о желтухе. Я старался говорить с ним о камне он о врачебных ошибках. Все же я уговорил его лечь ко мне в больницу.
Все обследования подтвердили мое подозрение. Надо было, по крайней мере, срочно ликвидировать желтуху, которая съедала его печень. Камил отказывался и утверждал, что с гепатитом как-нибудь управится, а в другие диагнозы не верит. Из моего кабинета он говорил по телефону и при мне объяснял всем, что эскулапы думают, будто у него рак, но он нам не поддастся.
Однажды утром я пришел на работу и на столе в своем кабинете письмо от него нашел, а в палате его не застал. Он удрал и в письме хитро и радостно, с писательским блеском, объяснял мне, что побудило его вырваться из лап эскулапа. Кажется, что-то там было и в стихах. Я письмо сохранил, но сейчас документ сей найти не сумел. Жаль.
Я даже не разозлился и не послал его — мол, вольному воля! — но зашел после работы к нему. Оперировать-то надо — желтуха нарастала. Я уговорил его на операцию, но не у себя, а в клинике, где специально занимались этим. Он опять звонил по телефону — его больше, чем жизнь, волновала книга, которая в это время готовилась к печати. Книга, о которой он мечтал всю жизнь, которую готовил всю жизнь — об отце, секретаре ЦК Узбекистана, расстрелянном, как и почти все партийные создатели Советов. Книга о себе, о семье, о лагерях, ссылках, о времени, о собственной душе. Какой уж тут рак! Он звонил и с этого начинал разговор: у меня рак, а потому… и дальше по делу; меня будут оперировать по поводу рака и желтухи, а потому… и дальше про книгу.
Оперировать рак сразу нельзя было — слишком отравила организм желтуха. Сначала справиться с желтухой, а уж вторым этапом, если еще можно, убрать опухоль поджелудочной железы. И ему сделали операцию. Желтуха ушла.
После операции он так же был спокоен и так же спокойно говорил о книге, о дочери…
Были и курьезы, если можно говорить о них в тех трагических обстоятельствах. Мучили его сопровождающие желтуху ознобы. Однажды, когда его колотил холод в преддверии тяжкого жара, Оля, жена его, легла рядом и стала согревать. Он согрелся, и оба они уснули. Сестра, пришедшая сделать ему укол на ночь, не стала зажигать свет, чтоб не будить, в темноте нащупала попу, воткнула иглу. То ли так хорошо был сделан укол, то ли так они были измучены борьбой то с жаром, то с ознобом, но ни Камил, ни Оля не проснулись. Потом Оля вспоминала, что какое-то необычное ощущение у себя в заду почувствовала… Ночью Камил проснулся, почувствовав себя плохо без обычного укола, но не стал беспокоить ни Олю, ни дежурную сестру. Утром Оля очень печалилась, что проспала всю ночь, вместо того чтобы лелеять страдающего Камила. В конце концов, с помощью сестры они раскрыли тайну такого незапланированного сна.
Лева Копелев, узнав о болезни Камила, стал звать его к себе в Германию для операции, не то чтобы у нас этого не могли сделать, но бедность страны, отсутствие новейшей аппаратуры, недостаток лекарств в то время гнали тех, кто имел такую возможность, на сложное лечение за рубеж.
Камил с Олей уехали к Леве. Копелев, весьма уважаемый и достаточно популярный в Германии, рассказал в газетах и телевидению, кто такой Камил Икрамов, что он перенес в своей жизни.
Денег, сколько было нужно, собрали, Камилу операцию сделали. Она была сложнее, чем ожидалось, ибо опухоль проросла в жизненно важные сосуды, и пришлось еще заниматься их пластикой.
Камил потом вспоминал с теплотой не столько уровень медицины, но более всего отношение персонала, сестер, то есть уровень общества. И здесь, в Москве, сестры его любили, но там, как ему казалось, отношение к больному не зависело от характера сестры или санитара, не зависело от того, кто и какой ты: забота о тебе — правило, неукоснительно выполняемое всем персоналом. "Ты понимаешь, — рассказывал он мне, — когда мне было плохо, у меня создавалось впечатление, что они кокетничают со мной, вызывают во мне эротические мысли, но лишь только мне стало лучше, все их намеки исчезли. Это специально. И, ты знаешь, это помогало держаться…"
К сожалению, операция оказалась запоздалой.
Через несколько месяцев у него появились признаки развития болезни в отдаленных от основного очага местах.
Его снова повезли в Германию, в ту клинику, где делали операцию. Он понимал, что умирает, но надеялся, что немцы продлят его дни до выхода книги. Его привезли на машине с откидным сиденьем в аэропорт. В медицинской комнате, откуда должны были транспортировать его в самолет, проходил он таможню. Камил был безучастен — лишь держался за руку дочери, поглаживал и, казалось, не слушал, о чем с таможенником склочничал сопровождавший его Алик Борин. Таможенник требовал снять и оставить у них на хранение маленький амулет из серебра, висевший у Камила на шее. Алик возмущенно доказывал блюстителю государственной собственности, что надо все же порадеть человеку в таком состоянии. Таможенник настаивал на своем, Алик кипятился. Неожиданно Камил громким голосом сказал: "Алик! Прекрати! Забыл, в какой стране живешь?"
Амулетик остался в России. Таможня четко стоит на страже богатств родины.
Я в Израиле. Сказали, будто здесь Нагибин. То ли сейчас здесь, то ли только что был и уехал. Нынче в Израиль, как говорится, только ленивый не ездит. Ближнее зарубежье. Ближе не бывает.
Талантливый писатель Нагибин. Я с ним встречался лишь однажды, в Варшаве. Он был там со своей и поныне царствующей женой. Поздоровались, поскольку рядом был Олег Смирнов, который представил нас друг другу. А так я его видел в ЦДЛ, где-нибудь за столиком, когда я сидел за другим. Но у него своя компания, у меня своя. Почти не пересекающиеся. Хотя с тогдашней его женой Беллой Ахмадулиной я был знаком. И всегда она у меня вызывала самые приязненные эмоции. И когда я ее читал, и когда слушал, как Белла свои стихи читает, и когда рядом сидели в чьем-нибудь доме. Однажды она была у нас, когда мы с Ирой жили в Черемушках. Уж не помню, как это получилось, что и она, и Андрей Вознесенский, и, по-моему, Светов… в общем, большая компания подвыпивших друзей почему-то оказалась у нас. Мы допивали и слушали поочередно стихи то Беллы, то Андрея. Они собирались тогда в Париж, в связи с какой-то антологией, вышедшей во Франции. Кажется, это был первый выезд Беллы за границу. А еще помню, как на поминках по Вергасову она с рюмкой в дрожавшей руке говорила поминальный спич, перешедший в обвинительный приговор Феликсу Кузнецову, сидевшему тут же. Феликс был начальником и боролся с «Метрополем» и его участниками. В результате кое-кого исключили из Союза, Аксенов эмигрировал, а всех остальных придавил на несколько лет административно-цензурный пресс. Белла говорила, из ее наклоненной рюмки водка вытекала ко мне в тарелку, что мне было неприятно. И вообще мне все это было неприятно — не люблю, когда похороны переходят в свару. Политическая акция на улице — куда ни шло. Но за поминальным столом!..