Приник к ногам ее страстными, обнесенными вьюгой седых волос, огненными губами.
За Поликарпом пошла и громада, припадая к ногам Марии страстно. И когда подошли последние — погас огонь.
В темноте разразились нечеловеческие рычанья. Толпа заметалась люто, закрутилась по моленной, заслоняя окна, чуть маячившие в стенах. Ехи и духини падали уже наземь, визжа и крича безумно-диким криком.
Ударила молния, страшным алым огнем облив все так же стройно, веще и неподвижно, как изваянье, стоявшую на столе Марию.
В хлынувшей за молнией темноте ухнул гром, точно земля провалилась в тартарары. А над ударом взвеялись черным крылом вопли лесного сладострастия, огня и мук.
Очумелый Вячеслав, прыгая по горячим потным телам, нащупал в темноте стол. Волосатыми обхватил, холодными руками ноги Марии, скуля тонко и нудно кошачьим своим голосом:
— Уходи, Мария! Вишь, какой тут ад?.. Уходи! Ать?..
Но, дрогнув, вскрикнула Мария хрупко:
— А мне ад-то и люб!
Как-то больно и надорванно прохрипел Козьма, услышав голос Марии и голос следопыта. Через горы тел ринувшись, загремел кулаками по столу и завопил благим матом:
— А внимись, дух! Следопыт, скыть, Мар-рею уносит!
Но сокотал дух. Не унимались лесовики, духини и ехи.
Не утихал шабаш, а все больше разрастался. Даже гром не покрывал беспрерывного жуткого рева и воя, свиста, регота, скрежета и хохота…
И вдруг раскаты грома и гул толпы покрыл высокий, радостный и вдохновенный клич Марии. Но не клич Града и света, а клич тяготы, гибели…
Обхватил ее Козьма поперек. И она страстно, до боли, знойными обвилась вокруг него руками и ногами. В жуткой жажде страдания забилась кроваво… Вот когда только суждено ей принять тяготу!
Но вдруг страшнее прежнего ахнула, ударила лютая молния, превратив все в сплошное солнце. Увидела Мария, кто ее держит. Узнала Козьму-скопца, ненавистника плоти и гибели — смерти… Больно и глухо отшатнулась:
— Пусти-и! Погибели хочу… Затем и пришла сюда!..
Протяжный и всесокрушающий ухнул удар. Расколол землю надвое. Оглушил и без того обеспамятевшую Марию…
Козьма, завернув ее в полы зипуна, выскочил с нею из хибарки. И, не глядя на ревучий дождь, шалые колдовские скрипы и удары грозы, в жуткую понес темь старого, мятущегося леса…
Дождь гудел в ветвях, словно ураган. Бил в мужика и извивавшуюся в его руках обнаженную, трепетную девушку грозным водопадом.
Как-то шумели ветлы. Прорывалось сквозь серебряные крылья жемчужных туч копьеносное солнце. Шла по горе алая Люда, с сизыми, как потухающий закат, русалочьими глазами, таившими роковые бездны. В грозовом солнце встретил ее Крутогоров. И сердце его ударилось больно, зловеще и тяжело, заслышав зовы бездн, их роковой и неотвратимый полон. Но из синих, огромных, русалочьих глаз глядела на него кровожадная, смертельная ненависть, и нескончаемая жуть, и страхота, и пытка…
Безнадежно опустив голову, молча прошел Крутогоров мимо Люды. На крутую, затерянную в диких горных цветах и ясенях, таинственную дорогу вышел. Но только больше уже ничего не видел вокруг себя, не слышал, не знал за пышными русыми косами, гибким, змеиным станом и сизыми русалочьими глазами, маячившими словно черно-багровые зарницы… И цветы при дороге — были все те же огненные, загадочные цветы: Люда.
Непонятное что-то поразило ее и роковое. И душу ее, ее огромные русалочьи глаза ненасытимая переполнила ненависть к миру. На нем срывала она эту ненависть, смеясь черным смехом, круша и убивая. Ходили слухи, что ею отравлялись ключеструи, колодцы и источники. И она же душила шелковым своим поясом всех, кого ни встречала наедине, хитростью, дьявольской улыбкой и ловкостью обезоруживая жертву. Но что удерживало ее губить Крутогорова?
В глазах ли ее — в синих безднах, хранивших ужас и тайну, яды мести смертной тому, кто полонил ее и вселил в нее ненависть, — не отстоялись? В сердце ли? Но только она зачем-то ждала и молчала. Не затем ли, чтоб внезапными огненными бурями сокрушить его?
А Крутогоров, кляня и благословляя любовь, мать ненависти и бурь, одиноко и недоступно жил в старой башне, на крутой горе.
Нога непричастного не ступала туда. Но тихими зорями, словно кровавый призрак, приходила на гору Люда. Глядела с высоты вдаль, за леса и реки. По чем-то неведомом томилась. И пропадала в лесу. И не знали, зачем она приходила на крутую гору. Знали только, что в глазах ее — проклятие и ужас.
В лесной расцвет бродил Крутогоров по белым медвяным травам, обнимавшим сердце свежим радостным шумом и певшим сладкую песню. В глубоком черемуховом молодняке встретились с ним хмельные, дикие лесные хороводы. А из хороводов, гордую приподняв голову, глядела непонятным, упорным, сизым взглядом русалочьих глаз Люда. Ждала. А может быть, смеялась и проклинала. Русые, пышные волосы ее тяжелыми вились, желтыми, цвета поздней ржи плетями вокруг головы и белой лебединой шеи. Ложились на точеные плечи литым золотом. Прикрытое короной их алое наклоненное лицо кровожадной улыбалось улыбкой. Как будто проклинало и мстило. А и грозно лукавило жутким, непонятным лукавством огромных, дьявольских, сизых глаз.
В древних диких полях, в степной землянке жил Крутогоров наедине с Богом.
И по вечерам, в спелый, желтый, сонно разливающийся океан ржи стройно-знойная приходила, гибкая Люда. Склонив голову, глядела в закатную огненную даль. Жуткие ловила предвечерние зовы. Вздыхала безнадежно-тяжко: Крутогоров.
Литое золото волос ее сливалось с кованым золотом заката и поздней ржи. Огромные же глаза все так же таили бездны, и ненависть, и тайну, и пытки…
За нею, кровожадной, недоступной и невозможной, издали следил Крутогоров. Но так и не узнал, зачем приходила она в закатную степь? О чем были ее думы, чем полно было сердце ее? Видел только, как маячил на закате алый ее сарафан да пылали неутолимым огнем синие ее бездны и кровавая улыбка…
В огненных муках любви, ненависти и проклятий шел Крутогоров, не помня, куда и зачем. А в сердце его цвели кровожадные цветы и пела, точно ураган, колдовская песня: Люда.
Проклял ее Крутогоров страшным, смертным проклятием. Ушел в пустыню. Но и в пустыне, в последний раз, приходила Люда. Пытала Крутогорова. Звала и вырывала из груди сердце, уходя недоступной и невозможной…
Только теперь догадался Крутогоров, отчего Люда, в последний раз встретившись, не опустила, как прежде, лицо, не отвела огромных сизых глаз — черно-багровых зарниц, — но долго, долго, недвижимо, в лютой ненависти поглядела на него и отвернулась. Она уходила, эта смертельная, заклятая любовь, навсегда…
Но тихо теперь в сердце, как в саду, где лишь изредка переплескивались с вечерним светом липы да плыл сладкой волной малиновый звон. Будто ходил кто-то невидимый и нежный, скликая на землю ангелов. А на земле лазоревые цвели цветы и, что перлы, переливались по клейким лепесткам росы. Малиновый звон манил за сизые дали узывчиво, с жемчужно-белыми сливаясь далекими туманами… Над стройной, белой сельской колокольней, овеянной пухлыми темными липами, белокрылые вились ангелы. Звонили в серебряные колокола.
А зачарованный звоном и зовами-снами, зовами ночи, перешептывался Крутогоров с цветами:
— Кто зовет меня?
Но цветы шелестели лепестками:
— Не знаем.
Смутно Крутогоров чувствовал:
— Это она…
И шел, цепляясь за распустившиеся мокрые розы, влекомый малиновым звоном, к синим жемчужным туманам. А в сердце его цвели черные змеиные цветы. Молчаливые бушевали, окованные демоны. И пел звездный ураган: Люда.
Крутогорова кто-то окликнул. В аллее звенел шпорами, пригинаясь, Гедеонов. Вострые, впалые, суженные глаза его в сумраке неуловимо кололись, как концы игл. Продолговатая голова качалась, как у змеи, приготовившейся к нападению. Его бил недуг.
— Я… тебя не узнал… — дымил он сигарой.
Плевал яростно на цветы. Скрипел зубами:
— Чер-рт… Не знаешь куда и деться от этой дряни!
Ноги его тряслись.
— Отовсюду прет эта гадость… Негде вздохнуть!
Цветные почки разрывались под теплой росой. Лил аромат. А ночные зори пылали голубыми пожарами. Но Гедеонова только мутило это. Ибо красотой зорь, звезд и мира наслаждались люди. Гедеонова же радовало только то, о чем не только прокаженные и рабы, но и сильные, подобные ему, Гедеонову, — не знали, не догадывались и чего не видели никогда.
Красота цветов, зорь, солнца хоть и не так остро, как одаренных священным огнем свыше, а трогала Гедеонова. Зажигала восторгом. Но тотчас же и подымала на огненных копьях зависти и ревности. Ибо не одному ему на свете была дана…