- Где ты писать-то навострился эдак борзо?
Вася оказался и плотник не ахти какой: просто после военной службы, после города заскучалось в соломенной деревне... Около него жался неотлучно светловолосый паренек, вроде Тишки. Обоих малых тоже зачислили в артель подносчиками материала.
Но плотничали не больше недели. И мастеровых - артельных - из всех восьми бараков перекинули в подмогу чернорабочим, на разгрузку железнодорожных путей. Неладное, пожарное чуялось там Журкину, на путях, забитых чуть не на десяток километров заметеленными составами. Помнился ночной разговор в халупе.
Буран стих, зато установился кусачий тридцатиградусный мороз. "Казня, а не ходьба", - роптал даже выносливый гробовщик. Запирало дыхание от стужи, объедало скулы, и при всем этом к концу дороги из-под шубы у взмокшего Журкина курился пар.
Да и на грузовике, когда удавалось захватить место, приходилось не слаще. На подъеме машина вязла в снегу, буксовала, шла тычками, пассажиров то и дело сшибало и валило друг на друга. Достигнув же перевала, ухарь-шофер со смертоубийственной удалью пускал ее вниз на полный газ. В ушах свистали вихри; на крутых поворотах машина, полуопрокидываясь, мчалась только на двух боковых колесах, два другие неслись в воздухе - Журкин сам видал... В страхе он приседал, выцарапывая пальцем крестики у себя на груди; в плечо ему впивался бледный Тишка. "Ну ее и с ахтомобилью-то!" - слезая говаривал потом осунувшийся гробовщик.
Петр в первые же дни сумел ускользнуть от разгрузки: через знакомого Аграфены Ивановны, которую он наведывал ежедневно, через трегубого Санечку, пристроился на плотину, в арматурный складик, кем-то вроде помощника заведующего (настоящий заведующий отбыл для приема материалов в командировку) . "Место последней работы?" - спросили у него. Сослался на бытность свою помощником на лесопильном складе. По паспорту значилось, что происходит из крестьян бывшего уездного городка, ныне села Мшанска. Приняли, жалованья назначили девяносто рублей.
Насчет безработицы больше не тревожились. Каждый день приходило по два поезда в так называемый Красногорск, а все в рабочих руках была недостача, чуть не со станции расхватывали их по артелям, по баракам. Но и с обратными поездами утекало много недовольных. Аграфена Ивановна каркала не зря: зарплату из-за каких-то недочетов в смете, действительно задерживали второй месяц. Но не эти неполадки и не мороз отпугивали таких, как Журкин. Не знал, стерпит ли он до конца артельную эту жизнь, барак, полный чужих мужиков. Ни с кем не мог сойтись, держался скрытно-брезгующим отшельником. Он ведь дома-то и чайпил каждое утро и каждый вечер, на окошках у него висели гардиночки, при гостях бывало сморкался в платок...
Однажды кто-то из барачных, разговорившись, дал ему в починку фальшивившую гармонью. Журкин за два целковых наладил ее в один вечер, попросившись для этой цели к кастелянше Поле в каморку, поближе к лампе. И первый это был вечер, в приютной тишине, у огонька, за своим делом, когда приутешился немного.
Даже Поле наиграл что-то ртом через медные лады, по-комариному. Песня прозывалась: "Истерзанный, измученный..."
Песню услыхал и комендант, чахлый, долговязый несчастливец в длинной шинели. Он занес Журкину гитару, тот мигом вклеил расшатавшиеся ладки. И песня коменданту понравилась. Журкин напевал, а он подбирал на ладках. Поля сокрушалась:
- Барак в грязище, в срамотище, из матрацев труха лезет, один куб с кипятком на восемь домов, а он либо спит, либо над гитарой убивается. Не комендант, а Степа какой-то, исчадье!
Журкин поддакивал:
- Как говорится: ешь - потей, работай - зябни, ходи - чтоб в сон бросало.
На другой день комендант заглянул опять: пропала у него песня из слуха. Жаловался вяло:
- Чегой-то у меня все на "Коробушку" сбивается.
- Половички хоть бы достал, - не вытерпела Поля, - на полы-то взглянуть тошно, в каком хаосе народ живет!
В бараках, верно, было неприглядно, пасмурно сердцу. Понаделаны они из купленных на снос бревенчатых прокоптелых изб. Посредине длинный голый деревянный стол под лампой-молнией, которая то коптила с полымем, то едва брезжила. Под койками напихано всякого барахла... И чуть не каждый сезонник норовил вывести себе отдельную печурку, не внимая ни уговорам, ни брани. Грязнота, гарь... А Поля видала и другое на участках: в сенях некоторых бараков светился серебряный кипятильник "титан", райски светился... Возможно, то чье-нибудь особенное было жилье.
Ну, да и люди там, на участках, сновали другие - больше рабочая молодежь, бойкие, веселые, с машинной чернью под ресницами, и ватники на них словно стройнее подтянуты. А тут, как нарочно, сплошь подобрались одни хмурые, глухоманные бородачи-сезонники...
Только вздыхала.
...В ту самую ночь, когда размолвился гробовщик с Аграфеной Ивановной и опять пошли осоловелые путники маяться по метели, это она, Поля, на стук отперла дверь барака. "С поезда, что ли? Обморозились-то, чай, как!" встретило их в темноте участливое, почти домашнее гореванье. Тут же проводила к койкам, подбросила заботливо тюфячки, - всего этого хватало, потому что в бараке, построенном на шестьдесят душ, ютилось тогда только сорок с чем-то.
У Журкина жену тоже звали Полей. Но жена у него была царь, статная, костлявая, с широкой бровью, а эта Поля низенькая, тонконосенькая, узкоглазая, с пылко-румяными, как у девки, скулами (хотя и выходило ей за тридцать), по всему обличию мордовка. И на самом деле, приехала она из мордовского края, из Рузаевки; муж ее служил там в кондукторах. От мужа Поля ушла.
Журкин сразу доверился ее доброте, попросил припрятать в каморку единственную свою драгоценность - сундучок с гармоньей: в бараке всякий народ вертелся, а гармонья была четырехрядная, юлий-генрих-циммермановская, звончее баяна, больших теперь стоила денег.
О мастерстве гробовщика услыхали, кому надо, и другие гармонисты, рассеянные по баракам строительства. Водку не продавали - было запрещено. Гармоньями утешался не обжившийся еще и сомневавшийся народ... Спустя немного еще двое - уже бетонщики с плотины - принесли Журкину починку. И опять приспособился с ковыряньем своим на обрубышке около Полина огонька. Сама кастелянша закатилась по своим делам в рабочком на весь вечер. За перегородкой отдаленно пошумливало бородатое, малахайное население барака плотники, каменщики, грузчики; тут, в каморке, мастеру оно не мешало, подбирал на слух самые каверзные, тонкие волосинки-голоски.
А с третьего вечера сидение это почти вошло в обычай. Поля сама поощряла: "А вы чего там, не стесняйтесь! Мне одной тоже скучно". Сама устроилась с шитьем напротив на кровати (одеяло семейное, все из разноцветных ситцевых клиньев) и начала перед гробовщиком ворковать, ворковать... Сначала называла его "товарищ Журкин", потом спросила имя, отчество, показывая этим, что Журкина она считает отдельным от всех, особо уважительным человеком. И гробовщика разморило душевно; главное - эдакое же глазастое одеяло и в Мшанске постлано на сундуке... Только что собирался он раскрыть рот - рассказать Поле про мшанское свое бедованье, про шесть ртов, шесть кусков - и запнулся. То ли побоялся обидеть ее рассказом о семейственности, когда баба сама все кинула, убегла от мужа, то ли еще что... А Поля, ничего этого не чуя, весело перегрызала нитку. Вблизи оказалась она пухлая на тело бабенка, охотница посудачить, поскалиться, хотя тоже, видать, хлебнула горя всласть. Была она дочерью путевого сторожа. Встречала поезда с флажком, возила птицу в город, на базар. К сугробам, к пустошам ей не привыкать. Сказала, что пополнела даже тут, на новой жизни.
В бараке над этим якшаньем посмеивались, но редко: люд сбился там озабоченный, гробовщика за лишнее добытничество только уважали и звали мастером.
Но как-то вечером заявилось в барак беспокойство - уполномоченный от рабочкома, партиец Подопригора. Первым делом зашел в каморку к кастелянше напиться. Журкин под вопросительным его взглядом резво подхватил чурбашек, смел в охапку починочное свое барахлишко и убрался в общее помещение. Чужого как бы племени показался гробовщику этот человек. Пожилое медное лицо его изморщинилось и обгорело не от солнца, а от плавильного жара где-то в отроду железной, машинной стороне... В бараке уполномоченного ждали. Недовольный говор среди артельных насчет разгрузки шел давно. Когда же кончится волынка и пошлют на настоящую работу?
Подопригора оглядел всех, улыбаясь открыто, по-свойски. То было еще непривычное для него дело. Бороды, малахаи, космы, упавшие на лоб, лица, заранее несговорчивые, чуждающиеся... Его послали в самые отсталые бараки. Вот если бы на доменный участок: там слесари, монтажники, машинисты, кругом братки, совсем другой разговор. Но и среди здешних, конечно, найдутся свои, боевые, и немало, надо только суметь достать.
И Подопригора начал пояснять: