похмелье.
— Почему вы считаете, что у разрушения нет четкого вектора?
— Очень просто. Вы рассказывали, как взорвали мост. И говорили об этом, как обычно говорят о серьезной психической травме мои пациенты — умалчивая подробности, пытаясь не сболтнуть лишнего, но с особенным упором на ваши личные чувства. Например, при виде убитого товарища. Простите, что я поднимаю эту тему. Возможно, это заденет вас. Но вы никогда не задумывались о том, что, разрушив этот мост, вы разрушили себя?
Он был прав, этот седой доктор с добрым лицом, в круглых очках и с пышными усами. Я кивнул.
Через два дня Остенмайера взяли гестаповцы, когда он выходил из гостиницы. Его допрашивали сутки. Спасло его только личное вмешательство Геббельса: министр пропаганды давно был любителем статей Остенмайера и не мог позволить, чтобы его посадили. Его заслуги в научной работе перевесили крамольные речи, и вскоре его отпустили. Он блистательно выступил на конференции с докладом о роли фольклора в формировании сознания, а затем уехал в Мюнхен.
Нет, донес на него не я. Скорее всего, это был официант или кто-то с соседнего столика. Хотя, если честно, я должен был предупредить, что за мной, как за сотрудником разведки, могут следить. И за моими контактами. Почему я этого не сделал? Я не хотел, чтобы он знал о моей работе в разведке.
Больше мы с ним не виделись.
Его слова о демонах я вспоминал после начала войны, ожидая прихода немецких войск. Это были тревожные дни: каждый день поступали новые известия об отступлении польской армии, но молниеносная война оказалась немного дольше, чем думало наше командование. Я нервничал: нужно было вести себя как обычно, чтобы не вызвать ни у кого подозрений. Я прекрасно понимал, что, если раскроюсь, меня шлепнут на месте без лишних сантиментов. Выезжать из Кракова навстречу войскам тоже было опасно — я совсем не хотел попасть под обстрел или встретить шальную пулю.
В городе царила паника. Люди собирали пожитки и уезжали. Все понимали, что сдача Кракова — вопрос времени. Многие коллеги из нашей редакции перебрались в Варшаву. Меня звали с собой, но я отвечал, что не оставлю своего города, чем снискал особенное уважение Ожешко: в нем проснулся совершенно яростный патриотизм. А еще он стал слишком много пить.
В таких условиях работа практически встала. Я ходил в полупустую редакцию и почти ничего не делал. Главный редактор перестал собирать сотрудников на ежедневные планерки и большую часть времени проводил в своем кабинете. Ожешко постоянно крутился вокруг меня, и я не понимал, что ему было нужно. Иногда он приходил на работу пьяным. Всем было наплевать.
— Когда сюда придут немцы, — говорил мне Ожешко, — они не получат Краков просто так. Мы им покажем. Покажем ведь?
— Покажем, — отвечал я.
Сам же я думал лишь об одном: «Поскорее бы».
Я внес хороший вклад в наступление. За время работы я устроил множество блестящих провокаций в прессе, которые сыграли на руку нашим дипломатам. Я передавал в Центр сведения о военных аэродромах, гарнизонах, оборонительных укреплениях. Мне нравилась эта работа. Теперь же я хотел домой, в Берлин. К заслуженным похвалам от начальства, к посиделкам в баре с партийными товарищами.
Утром шестого сентября меня разбудил звонок в дверь.
Я взглянул на часы. Было шесть утра. Недовольный и сонный, я закутался в халат и пошел открывать. На пороге стоял Ожешко в длинном бежевом пальто, небритый, дышащий перегаром, с мешками под глазами. В руке он держал небольшой саквояж. Молча посмотрел на меня, отодвинул рукой в сторону, ввалился в коридор и сел на табурет, тяжело дыша.
— Армия оставила Краков, — сказал он, глядя перед собой мутными глазами.
— Как это — оставила?
— Просто так. Они ушли. Взяли и ушли. Сюда идут немцы.
Он был пьян.
— Успокойся, — ответил я, закрывая за ним дверь. — Давай выпьем кофе и подумаем.
— Подумаем? — Его лицо исказилось злобой. — О чем мы подумаем? Ты не понимаешь, о чем я говорю? Наверное, ты еще спишь!
— Прекрасно понимаю.
Я старался сохранять спокойствие.
— Ничего ты не понимаешь! Ничего! Я только что сказал тебе и скажу еще раз. Армия. Оставила. Город. Сейчас. Тут. Будут. Немцы.
Его лоб покрылся испариной, в голосе сквозила ненависть.
— Значит, наверное, стоит уехать? — неуверенно спросил я.
— Уехать? Уехать? — Он вскочил со стула и приблизился ко мне вплотную. — Ты? Ты это говоришь? Уехать? А кто говорил — надо сопротивляться до последнего? Кто говорил — ни единого клочка земли? Кто говорил — до последней капли крови? Кто, а?
Я отодвинулся от него, заложил руки за спину и принялся ходить кругами по коридору.
— Успокойся. Не надо паники. Да, оставлять город нельзя. Но что мы можем сейчас сделать?
— Мы можем показать им. — Его глаза заблестели. — Ты же говорил, что мы покажем им? Значит, мы им покажем.
— И как мы покажем им?
Ожешко хищно улыбнулся, нагнулся, раскрыл саквояж и достал два пистолета — армейские Vi S.35 [18]. Протянул мне один.
— Держи, — сказал он все с той же хищной улыбкой. — Вот так мы им покажем.
Я изумленно посмотрел на протянутый мне пистолет, будто впервые в жизни видел его. Взял, осмотрел со всех сторон.
— Хорошо, хорошо, — ответил я.
— Я знал, что тебе понравится эта идея!
«Отличная, отличная идея», — думал я.
— Ты же умеешь стрелять?
— Нет, — соврал я. — Но в случае необходимости могу попробовать.
— А теперь мы сделаем то, что должен сделать честный гражданин, — продолжил он. — Мы пойдем по улице и будем искать немцев. И стрелять в них.
— Сколько же немцев мы застрелим до того, как застрелят нас? — Я иронично улыбнулся.
— Двух, трех, четырех, десять, двадцать… Какая разница! Томаш, дружище, мы должны. Иначе мы не поляки, а говно на палочке.
— Согласен. — Я положил пистолет в карман халата. — Только позволь мне одеться.
— Да, конечно, — рассеянно пробормотал Ожешко. — Одевайся.
— Только, пожалуйста, успокойся, сядь на табурет и не мельтеши. Иначе я тоже начну нервничать, и ничего хорошего не выйдет. Хорошо?
— Хорошо, хорошо.
Он сел на табурет, сжимая в руке пистолет, и принялся беззвучно шевелить губами, глядя перед собой в одну точку. Я зашел в спальню, скинул халат и стал одеваться, думая о том, что же теперь делать с Ожешко. Понимание пришло быстро. Пистолет я положил в карман пиджака.
Когда я вышел из спальни, Ожешко все еще сидел на табурете. Услышав звук открываемой двери, он обернулся и вскочил.
— Все? Оделся? Пойдем?
— Да. — Я застегнул пуговицу на пиджаке, снял с вешалки