Мое особое положение не давало мне поблажек со стороны начальства, но я мог быть уверен, что я больше не останусь на второй год в классе и что гимназию я кончу в положенный срок, хотя бы потому, что начальству очень хотелось от меня отделаться.
Среди наших преподавателей были и плохие, и хорошие. Преобладали средние. Да это и понятно. В то время Ведомство Народного Просвещения было захудалым и люди культурные и способные были в нем редким исключением. Труд оплачивался плохо, а карьеру сделать было трудно. В лучшем случае преподаватель мог достигнуть места инспектора, а затем директора гимназии. Но преподавателей было много, а таких мест сравнительно мало. К тому нее для продвижения надо было иметь хорошую аттестацию не только по профессиональной части, но и по политической. Труд был тяжелый и неблагодарный. Нелегко было иметь дело с 25-40 мальчишками, только и ищущими, как бы поиздеваться и напакостить. Проявить же свою талантливость и заслужить уважение и любовь учеников тоже было нелегко. Этому мешала, прежде всего, система обучения, принятая в то время в казенных учебных заведениях России. Вопреки мнению Гейне, нас учили, но интереса к учению в нас не возбуждали. Учителя должны (116) были строго придерживаться учебной программы и ничего для общего нашего развития предпринимать не могли. В результате получалось, что хороший ученик твердо знал латинскую грамматику, без ошибок писал ехтемрога1е, хорошо переводил Овидия или Горация, но не имел понятия о культуре древнего Рима, представителями которой являлись эти поэты, не понимал литературной ценности и красоты их творений. В этом случае изучение истории не могло помочь ученику, т. к. мы ей учились по единственному, разрешенному министерством, учебнику Иловайского, столь прославленному своей бездарностью... Даже сейчас, после стольких лет, мне помнятся отдельные фразы из этого учебника: "История мидян темна и непонятна..." или "Алкивиад был богат и знатен, природа щедро одарила его, но когда в Афинах были разбиты стоявшие на углах улиц гермы, граждане единодушно обвинили его". Таких перлов было много. В новой русской истории особенно сказалась рука цензуры. По Иловайскому выходило, что Павел I и Александр II умерли естественной смертью. О "днях Александрова прекрасного начала" не было никакого упоминания. Наш добрейший учитель истории, Михаил Иванович Владиславлев, может быть, в молодости, в бытность свою студентом, живо интересовался своим предметом, но ко времени, когда я у него учился, он покорился преподанной начальством линии и вяло рассказывал нам, что было написано у Иловайского. Вызывал он нас раз в четверть и, хотя мы ничего не знали, ставил нам пятерки. Зато мы никогда не огорчали его и жили с ним мирно. Даже его наружность, весьма не привлекательная, не подвергалась нашим насмешкам. Он был небольшого роста, на коротких тупых ножках, какой-то мясисто-пухлый, с головой, заросшей волосами, с большим носом, близорукий.
Другим физическим уродом был преподаватель латинского языка, Александр Николаевич Быков. Ростом еще меньше, чем Владиславлев, худенький, с рыжей бородкой и гладко зачесанными назад волосами, с огромным носом, украшенным очками, он вызывал представление о маленьком Мефистофеле. Ученики его считали "зверем", и он действительно был безжалостно строг, но, по моему мнению, справедлив. Мне он верил и вызывал редко, а так как я у него хорошо учился, то (117) он ставил мне хорошие отметки. Однажды, вероятно, для проверки он вызвал меня не в очередь, когда я урока не знал. Он молча поставил мне единицу и в течение месяца вызывал меня каждый день и каждый раз ставил пятерку. В конце месяца он зачеркнул единицу. И вдруг этот "зверь" совершенно переменился: вся его строгость исчезла, он стал сентиментально ласков с учениками и всем за устные ответы и письменные работы начал ставить пятерки. Мы сначала недоумевали, но скоро начали понимать. Как-то, слушая ответ ученика, он закрыл лицо руками и со страданием сказал: "Подождите, я ничего не понимаю...", - а когда пришел в себя, то быстро вышел из класса. Но когда однажды, придя на урок, он достал пачку рекламных карточек какой-то фирмы и, расхаживая между партами, стал нам эти карточки раздавать, мы поняли, что наш "зверь" Быков окончательно сошел с ума. Надо признать, что тут класс проявил много человечности, мы стали всячески беречь нашего больного учителя. Во время его уроков можно было слышать, как пролетала муха. На все его странности - а их было много - никто не реагировал. Все учили его уроки и все были достойны его пятерок. Такое положение длилось два месяца, и мы удивлялись, как это начальство ничего не замечает. Наконец, Александр Николаевич не пришел - его отвезли в сумасшедший дом.
Математики я никогда не любил, но то, что нам преподавали в гимназии, не трудно было усвоить. Кроме арифметики мы проходили алгебру (до неопределенных уравнений) и тригонометрию. Преподавателем математики у нас был Николай Казимирович Квятковский, чистенький, аккуратный старичок. Он, безусловно, хорошо знал свой предмет и отлично нам его объяснял. Я всегда любовался, с каким мастерством он рисовал мелом на доске геометрические фигуры. Меня он за что-то очень любил, хотя я у него учился отвратительно. В то время в гимназиях существовали классные наставники, в обязанность которых входило воспитание учеников, что было совершенно неисполнимо. Работа этих "воспитателей" ограничивалась тем, что они еженедельно выписывали в "бальники", т. е. в книжки, которые ученики давали на подпись своим родителям, полученные ими за неделю отметки. В те же книжки заносились и успехи учеников по четвертям года. К этим (118) классным наставникам ученики могли обращаться с жалобами на несправедливости, с различными просьбами и за разъяснениями. Нашим классным наставником был Н. К. Квятковский. Т. к. он любил поговорить, то мы нашли способ избегать ответов на уроках. Первую половину урочного времени он посвящал объяснениям урока, задаваемого на следующий раз, а вторую - вызову учеников. Когда никто не хотел отвечать, на меня, как на его любимца, возлагалась обязанность спрашивать какое-нибудь разъяснение по существу нашего положения как гимназистов высших классов и связанных с ним прав. Ответ занимал вторую половину урока.
Закон Божий преподавал нам отец Рождественский, которого мы прозвали Иудой Искариотом. Он был большого роста, имел рыжие волосы и был лукав. Я знал про него тайну, которую, однако, никогда не сообщил своим товарищам. В бытность свою священником в Елисаветинском институте он растратил церковные суммы и был за это уволен. Тетя Лина пожалела его и устроила во Вторую Гимназию преподавателем. В классе моего старшего брата с ним произошел забавный инцидент... Один из учеников, не знаю по какому поводу, сказал ему, что не верит в Бога. И он поставил ему единицу.
Только о двух преподавателях у меня сохранились теплые воспоминания. Один из них был Сергей Александрович Иванцов, учивший меня дома, еще до моего поступления в гимназию, а затем уже в гимназии, латинскому языку. Другой был Сергей Николаевич Смирнов, учитель словесности в старших классах гимназии. Оба были людьми исключительными по уму, образованию и педагогическому таланту. Может быть, благодаря им и директору С. В. Гулевичу наша гимназия имела репутацию либеральной и считалась в округе "красной". Да они и были либералами, но никогда на своих уроках не занимались пропагандой. Их либерализм сказывался, главным образом, в обращении с нами. От них мы никогда не слышали обращения на "ты" и, подавно, грубости, криков или ругательств. Они уважали в нас человеческое достоинство, и мы платили им за это не только ответным глубоким уважением, но и любовью. Казенная линия преподавания не позволяла им раскрывать перед нами весь интерес и всю красоту предмета, но им вполне удавалось возбудить в нас интерес к нему и (119) оправдать слова Гейне. Русская литература в гимназии того времени останавливалась на Тургеневе. Достоевского и Толстого как будто никогда не существовало. Очевидно, даже и эти писатели считались начальством неблагонадежными. Само собой разумеется, что о Белинском говорить не разрешалось. С. Н. Смирнов все же находил способ обойти это препятствие. О Достоевском и Толстом он говорил нам как бы мимоходом, а Белинского цитировал, не называя его имени. Интересен был взгляд С. Н. Смирнова на ученические сочинения. Его целью было научить нас писать просто, ясно и правдиво. Всякую ходульность, пафос и неумелый вымысел он всячески старался искоренить. Для него выше всего стояли простота и художественная правда. Для того из нас, кто понимал его, писание сочинений было удовольствием и давалось легко. Помню, как в восьмом классе он задал нам сочинение на тему: "В какие игры я играл в детстве?" Я потратил на эту работу не более двух часов и описал свои детские игры так, как они действительно происходили. Я сделал это так просто, что боялся упрека в наивности, тем более, что товарищи хвастались передо мною своими фантастическими измышлениями на заданную тему. Когда С. Н. Смирнов раздавал нам уже просмотренные им тетради, то одну из них отложил в сторону, и, окончив раздачу, сказал: "А теперь я прочту вам сочинение, которое покажет вам, как надо было подойти к теме" - и прочел мое сочинение. Оказалось, что наивность, пугавшая меня, и была той художественной правдой, которую он ждал от нас.