И подолгу сидел, окаменев перед своим, как перед чужой загадкой. И шатаясь уходил в блеск летнего дня золотого, над водами тихими города-сказки.
- Рано еще. Рано еще.
Шептал о том, что нет второй картины пред очами души. И шептал еще о том, о другом, о живом. И шел, и пропадал за дверьми одиночества. И то не слышал ничего, то слышал железный скрип дверей тех.
Догорели золотые дни Венеции. Продана была картина. Искренним смехом смеялся.
- Оно кстати. Все мы давно Иуды. Давайте сюда ваши итальянские сребреники. Мои волжские на исходе.
Закрыли выставку. Развезли картины по разным путям. Повесил Виктор на стену мансарды большой фотографический снимок своей «Amor». Акварелью кой-где тронул снимок. И в длинные дни опять и опять подходил с кистью на мгновение. И в памяти картину оживляя, прибавлял мазок скучающею рукою.
Хотелось работы. Только осенью стал писать этюды. Погасли на мраморах краски сверкающие, золотом несказанным пронизанные. В темнеющих переходах запахло сыростью склепов. И сыростью склепов сказочной неведомой страны шептали этюды Виктора. Такие уголки выискивал, что не сразу венецианец угадал бы, что то родного города лики мучительные.
Зима подошла.
Не уезжал долго Степа Герасимов. Давно пора к мастеру, в Рим. Не уезжал, лениво писал этюды, летнею памятью мучительно воссоздавая отошедшего золотого бога на непослушных холстах. Не уезжал, будто поджидал кого-то. Из России получал через большие сроки открытки от Юлии. Неопределенно глухо писала иногда про Дивный город на водах.
Показывал иногда Степа Виктору полученную открытку. Но всегда не в день получения. Много позже.
Степа с Виктором по неделям слова не говорили. А дня по два, по три вместе. По кабачкам тогда ходили, кьянти пили, по мертвым каналам думами разноликими черную птицу-змею гнали вперед, все вперед.
Редкие письма Zanetti из Петербурга обоих смешили.
- Пусть его преуспевает.
Каждый день новый опустошал Венецию. Тоска мглистая, трупная гнала запоздавших людей. На вокзал спешили, не оглядываясь и молча, как из зачумленного города, туда, где жизнь понятная и нужная, где звонки трамваев, где хлопанье бичей, где нет домов с заколоченными окнами, где тени отжившего не встают от затхлых вод немых, отравных.
Подошло письмо из Неаполя, от старого богача, купившего «Amor». Спрашивал, написана ли следующая картина «молодого maestro». Где будет выставлена? Когда? Просил прислать, если возможно, снимок. Пространно сообщал отзывы об «Amor» многочисленных своих «друзей, любителей прекрасного».
Улыбнулся в мансарде своей Виктор, на кровати лежа, по-русски пачкая башмаками одеяло. Приподнялся лениво. Стулом близ стоящим в пол постучал. Ожидал недолго. Вошел Степа. Бледный, скукой мертвою томящийся. Без пиджака, в перепачканной красками жилетке своей полосатой.
- Что тебе?
- Ессо![13] Читай!
У окна, утратившего радость недавнюю, читал письмо.
- Поздравляю.
- С чем?
- А вот. За этим ведь звал. А что картины у тебя нет, это твое дело. Да это ничего. Старики и по двадцать лет картину писали.
- Ну, не часто! Если бы так, Рубенсу пришлось бы тысячи три лет прожить.
- А Иванов?
- Брось. Не в том совсем дело, Степа Григорьич. Мне вот тоже картину писать хочется.
- Садись и пиши.
- Ну, я стоя. Сидя и тебе не советую.
Замолчал Степа. В окно смотрит глазами, потерявшими правду свою. Туда, Где сияла недавно сказка. И слышит голос каменный. И кажется ему, что нарочно, чтоб злить его, Степу, уничтожить, слова те каменные падают.
- ...Да. И нужна мне женщина. Без женщины картины не напишешь. Вспомни: даже настоящего распятия без женщины нет. Женщина нужна. Я и вспомнил про Юлию. Помнишь Юлию Львовну? Напишу ей. Пусть приедет... Ты куда? Стой. Не знаешь еще, какая картина, и уходишь. Какой же ты художник? Артист должен быть...
- Ну, какая картина?
Умышленно громко зевнул Виктор, повернувшись на кровати и, слова перепутав в зевке, сказал:
- Нет еще картины. Вот приедет и подумаю.
К двери подошел Степа.
- Однако, тебе только шпор не хватает!
И только за дверью сказал-прошептал Степа Герасимов:
- Подлец!
- Слушай ты, глупец! Я завтра ей письмо пошлю. Если хочешь, напиши что хочешь. Успеешь.
И повернувшись на кровати, глядел то туда, где глаза неживые-живые и свечи желтые, то туда, где мгла канала бессолнечного, забывшего сказку золотую.
- Это я-то подлец? Не верю.
Улыбнулся доброй улыбкой. Встал. Заглянул надолго во мглу серую, потерявшую юного бога навечно. Хотел остаться здесь, почему-то здесь, под косым потолком. Но пошли ноги. И вот она опять, как вчера, мертвая улица города на водах.
XIVНад снегами, над льдами Волги, над белыми, кажется Антону явь жизни его сказкою.
Из Лазарева выехал Антон в санках без конюха. Лошадка новокупка. Санки старые, давно в каретнике стояли. Конюхи говорили:
- Зря.
Прибежала лошадка к крутому спуску. Фырчит. Идти не хочет. Встал. Свел. Вот он, монастырь под горой. Упраздненный монастырь. В церковке службы идут по праздникам и по канунам. Поп с дьячком в деревеньке живут, версты за три. В монастырской ограде только старик сторож. И кот трехцветный старый при нем.
На стук в окошко промерзшее вышел старик, овчинный тулуп на плече волоча.
Говорит-торопится Антон. На старика не глядит.
- Кто такой? Не признать.
- Здравствуй, дедушка. Вот дело какое: я сейчас на станцию. Часа этак через два к тебе. Так ты самоварчик.
Воротник дохи разъезжей Антон поднял.
- Кажись, из Лазарева барин? Не признал. Да и то давненько оттудова никто не идет, не едет. Только вот в храмовой. Свою, значит, церкву теплую украсили. Оно и тово... Иль не из Лазарева? Конек-то... Да немало там коней... А самоварчика, баринок, у меня нету. Да это что... Мигом на деревню слетаю. А то в котелке согрею.
- Хорошо, хорошо. Я тебе рубль дам. Пропусти-ка в дом.
- Премного благодарны. Пожалуйте, барин. Лошадку прикрутить...
В кирпичных старых толстых стенах темно под низким потолком.
Огляделся Антон. Печь большая. Окно маленькое. На кровати деревянной одежи ворох. Тесно. Нехорошо пахнет. Дверь скрипнула. Старик вошел.
- Это все? Нет у тебя больше комнат?
- Все. Здесь и живем. Оно тепло, слава Господу.
- А комнаты нет еще? Здесь ведь кельи раньше были. И это вот тоже келья была?
- Келейка, батюшка барин. Келейка. И там вон по колидорчику из сеней все келейки. Аль туда охота?
- Покажи.
- Те-то холодны. И порушено все там. А в эту изволь. Печка моя туда прогревает. Хорошая печка. Только складено там кой-что.
Ключами громыхал. Из сеней дверь открылась. Вошел Антон.
- Слушай, дедушка. Прибери ты здесь, что можно. И чаю. То есть, чай я захватил, и все, что нужно. А ты прибери. И кипятку. И вытопи, что ли. И пыль вот. Только окошко на полчасика открой. Я тебе три рубля дам. Часа через два я. Я не один приеду. А можно у тебя... Нет, потом... Так я приеду со станции. Пожалуйста, ты здесь... Вот тебе пока целковый.
- Покорно благодарны. Я в минуту.
Подгонял лошадку, на часики поглядывал. Сказкой-явью тешился, чуть страшась:
- Вдруг не приедет Дорочка?
Но улыбкой сгонял страх.
Восторженная улыбка чудесною была. Как и думы-грезы Антоновы. Чудилось Антону, что он не он, а брат Виктор. Могучий, взбунтовавшийся и врагов своих легко победивший. И привезет он Дорочку не на несколько часов, а навсегда. И монастырек упраздненный за спиною его вырастал в средневековый замок. И не в десяти верстах от Лазарева замок тот стоял. Мечты о Дорочке влюбленные подчас убиваемы были любованием тем.
Морозно-белое вокруг. Безлюдье вокруг. С сосен, с елок тяжелые, тяжело кричащие птицы черные слетают. Но то не русская зима. То сказка вневременная, внестранная. И по сказке той белой узор темнеющий плетет в ладье, в санях плывущий-мчащийся Антон преображенный, могучим и победным ставший, как чудесный брат его, Виктор далекий.
И оглядывается. И видит лишь невысокую колокольню монастыря. И пытается замок свой увидеть-нарисовать, где Дорочку поселит он навек. Чтобы стены зубчатые, чтобы башни высокие, гранитные. Но в миг родную зиму каркающую видит взором испуганным. И робко дерзающими словами размерными шепчет тоску-робость свою Антон. Забыв лошадку притомившуюся подгонять, слова поет-говорит пытающиеся стать прекрасным стихом.
Нет. Он не Виктор. Он Антон. Но поедет он к Виктору, туда. И пойдут рядом, по пути славы.
- А Дорочка?.. Конечно, и Дорочка.
Просвистело неблизкое, протяжное. Погнал. Из-за сосен снежных крыша темно-красная. Снег смели. Станция.
Воротник дохи поднял. Шажком подъехал, встал в хвосте поджидающих саней. Немного. Менее десятка. Ленивыми взорами возницы нового оглядели. Из саней ковровых помещица соседка выглянула!