своих детей. Это была прекрасная, роскошная картинка, классическое видение, огромное и непрактичное, но прежде всего — величественное. Он вырастил их, чтобы служить науке, а не для того, чтобы перестилать простыни в пансионе с человеком сомнительного происхождения в роли хозяина заведения. Идеалы нельзя взять и променять на счастье. Он поднялся, молча пожал психологу руку и никогда больше к нему не возвращался.
Иби прошла на кухню. Она огляделась:
— Боже, ну ты и размахнулся опять. Сколько народу вы вообще тут ждете? И где Тирза?
— Наверху. Ты, возможно, уже слышала?
— Что?
— От Тирзы.
— Да что я слышала?!. О чем ты?..
— Что мама снова здесь. Она вернулась. Не знаю, надолго ли, но она снова тут.
— Вот как.
На Иби эта большая новость, похоже, не произвела впечатления. Хотя, возможно, это и не было такой уж большой новостью.
— У тебя есть что-нибудь попить? — спросила она.
— Конечно! — Хофмейстер тут же решил, что он негостеприимный хозяин и плохой отец. Он быстро открыл холодильник. — Что ты хочешь: пиво, вино, лимонад? У меня есть домашний лимонад, я сам сделал. Только лимоны, родниковая вода и немного сахара. Абсолютно натуральный. Как ты любишь.
— А молоко есть?
Он налил ей стакан молока. Она жадно выпила его до капли и вытерла рот тыльной стороной руки.
— Так ты слышала или нет?
— Что? — Она посмотрела на него так, будто сомневалась, все ли в порядке у него с головой.
— О маме.
— Да, я знаю, что она здесь. У меня должно быть по этому поводу какое-то мнение?
— Ну… — Он растерялся.
Должна ли она что-то думать по этому поводу? Хороший вопрос. А он сам что думает обо всем этом?
— Я не знаю, должно ли у тебя быть какое-то мнение, но, может, ты хочешь что-то про это сказать или… да, вдруг у тебя есть мнение.
— Это ваша жизнь.
Опять этот взгляд. Может, она просто устала после долгой поездки. Вышла из дома сегодня в жуткую рань, делала пересадку в Париже, добиралась с одного вокзала на другой в метро. Он так часто говорил ей: «Если у тебя есть багаж, возьми такси, я отдам тебе деньги». Но Иби считала, что такси — это сплошное расточительство, и очень оберегала свою независимость.
Теперь, когда он немного привык к присутствию Иби, он рассмотрел, что на ней надето. Камуфляжные штаны и футболка. Цвет ему не очень понравился.
— Как тут дела? — спросила она и поставила стакан на столешницу. — То есть в остальном. Как дела в остальном?
— В остальном? Очень занят. — Он тут же ополоснул стакан.
— Чем?
Он почувствовал ее злость, даже не злость, больше, чем злость, — ненависть. Невозможность простить, ненависть, которая продолжает пылать, даже когда все остальные давно обо всем позабыли.
— В издательстве.
Он не спросил, как дела у нее в пансионе. Об этой ее ночлежке он не проронит ни слова. Большей услуги он и не мог бы ей оказать. То, что он в конце концов осознал свое полное поражение и все-таки дал ей денег на открытие пансиона, он так и не смог вытеснить из памяти. В его памяти не было никаких белых пятен. Того, чего он больше не желал бы знать, того, что он пытался бы прогнать из головы и забыть. У него не получалось. Он помнил все. Так он думал. Работа историка заключается в селекции фактов, важных для будущих поколений, но при этом он обрекает другие факты на полное забвение. У того, кто не забывает совсем ничего, нет никакой жизни. В забвении будущее. Спустя полгода Хофмейстер бросил исторический факультет и начал изучать немецкий язык и криминологию. Он не умел ничего забывать. Именно поэтому он шарил в своем прошлом на ощупь, как слепой.
Тому, кто хочет игнорировать правду, нужна лишь плохая память. Terra incognita. Тогда можно отправиться в путешествие на поиски открытий в собственное прошлое как в неизвестную страну. В джунгли. К туземцам с котлом. Каннибалы приветствуют тебя, и, пока вода медленно греется, белые пятна перестают быть белыми пятнами, а становятся тем, чем были. Как будто в кино. И в конце концов ты понимаешь, кто ты такой, но в этот момент как раз закипает вода. У всего есть цена.
Она показала на его щеку:
— У тебя кровь.
— Я только что побрился.
Она оторвала кусочек бумажного кухонного полотенца и прижала к ранке. Так они и стояли на кухне, отец и дочь, неловкие, но близкие. Бесполезно отрицать, это и есть близость, то, что остается после неловких поспешных объятий в коридоре, в аэропорту, на парковке.
Он заметил в ее глазах тот самый, хорошо знакомый ему пронзающий холод, к которому он так и не привык и никогда не старался его понять. Он рассчитывал на прощение, потому что сам был готов простить, после того как замахнулся однажды своей когтистой лапой. Лапой хищника, лапой настоящего Хофмейстера.
— Ты счастлива? — спросил он, пока она медленно отклеивала от его щеки бумажку. Маленький клочок так и остался на месте.
Она посмотрела на него с удивлением, но с утрированным, не настоящим удивлением. Это были последние, упрямые остатки ярости.
— С каких это пор тебя интересует мое счастье, папа?
Он отступил на шаг назад.
— Конечно, меня интересует, все ли у тебя хорошо. Ты же моя дочь. У меня всего две дочери.
— «Все хорошо» и «счастлива» — разные вещи. Постой, я уберу бумажку. Там еще не все.
Он застыл, пока Иби царапала по его коже, чувствовал ее ноготь; он затаил дыхание и попытался вспомнить свою жизнь, когда у него еще не было дочерей, не было должности, когда он еще — и в этом ему пришлось себе признаться — парил во вселенной, как неуправляемый снаряд, когда он, помимо редактора, был только домовладельцем.
В тот день, когда Хофмейстер подписал в нотариальной конторе договор купли-продажи на этот дом, он решил сдавать верхний этаж, иначе ему пришлось бы туго, туго с деньгами, при его скромной зарплате. Как ни крути, дом был слишком большим и для него, и для семьи.
Сначала он сдавал этаж в основном командировочным, у которых были контракты на месяц или квартал. Мужчинам, которые целыми днями пропадали на работе, а вечером без сил падали на кровать, чтобы с утра снова спешно исчезнуть в идеально отглаженном костюме.
Этаж был обставлен дешевой, но удобной мебелью. Но особенно впечатляющим был вид из окон. Парк Вондела. Когда Хофмейстер показывал квартиру новым жильцам, он всегда гордо указывал на