— И-их! — визжала Власьевна, отчаянно заламывая руки над головой.
— Марков! — вопил отец. — Гляди, а? Это ли не зверь, а?
— Холмы-горы! — отзывался лекарь, брызгая весёлым звоном струн, а Матвей смотрел на него и не мог понять — где у лекаря коленки.
Вдруг явился высокий, суровый Пушкарь, грозно нахмурил тёмное бритое лицо и спросил хриплым голосом:
— За что Муругого убили, беси?
Отец поднял завязанную руку, махая ею.
— Видал? Сустав с мизинца — напрочь! Марков ножницами отстриг. Садись, служба!
— Ещё башку тебе отстригут, погоди! — предупредил солдат, усмехаясь и взяв Матвея за руку.
— Айда спать!
Через несколько дней, в воскресенье, отец, придя из церкви, шагал по горнице, ожидая пирога, и пел:
От юности моея
мнози борют мя страсти,
Но сам мя заступи
и спаси, спасе мой!
Со двора в окно, сквозь узорные листья герани, всунулось серая голова Пушкаря. Он кричал:
— Опять кощунишь, Савёл? Опять носам?
— Поди прочь! — сказал отец, не останавливаясь.
— Я те говорю — осанна заступи! Осанна, а не — носам!
Отец подошёл к окну и, ударив себя кулаком в грудь, внушительно заговорил:
— Сам! Понимаешь, старый чёрт? Не я, а — бог! Но сам…
В окно полился торжествующий рёв:
— Ага-а, запутался, еретик! Я — не я, сам — не сам…
— Уйди!
— Осанну господню не тронь…
— У-ух! — взвыл Савелий Кожемякин и, схватив обеими руками банку с цветком, бросил ею в голову Пушкаря.
Это вышло неожиданно и рассмешило мальчика. Смеясь, он подбежал к окну и отскочил, обомлев: лицо отца вспухло, почернело; глаза, мутные, как у слепого, не мигая, смотрели в одну точку; он царапал правою рукою грудь и хрипел:
— Господи! Исусе… Исусе…
Матвей выскочил вон из комнаты; по двору, согнув шею и качаясь на длинных ногах, шёл солдат, одну руку он протянул вперёд, а другою дотрагивался до головы, осыпанной землёю, и отряхал с пальцев густую, тёмно-красную грязь.
Матвей кинулся в амбар и зарылся там в серебристо-серой куче пеньки, невольно вспоминая жуткие сказки Макарьевны: в них вот так же неожиданно являлось страшное. Но в сказках добрая баба-яга всегда выручала заплутавшегося мальчика, а здесь, наяву, — только Власьевна, от которой всегда душно пахнет пригорелым маслом.
На дворе раздался голос отца:
— Я вас, деймоны, потаскаю в амбар, запру и подожгу! Доведёте вы меня! Матвей! Мотюшка!
Вздрагивая от страха, мальчик выбрался из пеньки и встал в дверях амбара, весь опутанный седым волокном. Отец молча отвёл его в сад, сел там на дёрновой скамье под яблоней, поставил сына между колен себе и невесело сказал:
— Ну, что ты испугался? Пугаться вредно. Какая твоя жизнь будет в испуге да в прятышках? Не видал ты солдата пьяным?
— Ты ему голову разбил! — тихонько напомнил мальчик.
— Эка важность! На службе его и не так бивали.
Он долго рассказывал о том, как бьют солдат на службе, Матвей прижался щекою к его груди и, слыша, как в ней что-то хрипело, думал, что там, задыхаясь, умирает та чёрная и страшная сила, которая недавно вспыхнула на лице отцовом.
— Ты его не бойся! — говорил рыжий человек. — Он это так, со скуки дурит. Он ведь хороший. И дерутся люди — не бойся. Подерутся — помирятся.
Он говорил ласково, но нехотя, и слова подбирал с видимым трудом. Часто прерывая речь, смотрел в пустое небо, позёвывая и чмокая толстой губой.
Жадно пили свет солнца деревья, осыпанные желтоватыми звёздочками юной листвы, тихо щёлкая, лопались почки, гудели пчёлы, весь сад курился сочными запахами — расцветала молодая жизнь.
— Спать хочешь? — грустно спросил Матвей.
— Нет, это так, от скуки зевается. В праздники всегда скушно.
— Ты и в будни часто про скуку говоришь.
— А и в будни не больно весело! — Кожемякин крепко стиснул сына коленями и как будто немного оживился. — Прежде веселее было. Не столь спокойно, зато — веселее. Вот я тебе когда-нибудь, вместо бабьих-то сказок, про настоящее поведаю. Ты уж большой, пора тебе знать, как я жил…
— Расскажи сейчас! — умильно попросил Матвей.
— Можно и сейчас! — подумав, молвил отец. — Вот, примерно, ходил я с отцом — дедом твоим — на расшиве, бечевой ходили, бурлаками, было их у нас двадцать семь человек, а дед твой — водоливом. Мужик он был большой, строгий, характерный…
Савелий Кожемякин прищурил глаза, крякнул и недоверчиво оглянул светло-зелёные сети ветвей.
— Предметы-те, Мотяй, всё больно сурьёзные, не уложатся они в малый твой разум! — проговорил он, сомнительно разглядывая сына. — Погодить, пожалуй, надо нам беседы-то беседовать…
— Нет, ты, тятя, сейчас! — настаивал мальчик, отводя рукой бороду отца.
— Чекотно? — усмехаясь спросил Савелий. — Вот и мне тоже чекотно, как про старое-то вспомню.
Подумав, он плавно начал:
— Ну, — были мы люди костромские, жили на Ветлуге, в уголку, между двух рек, Ошмы да Нишмы, место глухое, лесное, место уютное, человеку и всякому зверю удобное. В Ошме да Нишме окуньё водилось и головли здоровенные, — ловил я их — без числа много! Самый знаменитый окунь — он в Которосль-реке живёт, около Ростова Великого, — вот, брат, город хорош! Звон там в соборе особенный и крепость неодолимая — ни татаре, ни поляки, ни даже сам Бонапарт не мог её взять! Храбрый был этот царь Бонапарт, умный был, Москву забрал и всю Русь, а тут — обошёл вокруг крепости ростовской, почесал переносицу, да и говорит генералам своим: «Нет, лыцари мои верные, айдате прочь! Этого города и нам не взять!» Это он обманул их. Тут, видишь ты, так было: покуда он на коне своём, один, ночью, вокруг крепости ехал, духовенство ростовское всё время, бесперечь, било в те кремлёвские колокола. А вылиты эти колокола из серебра, кое много лет у нищих выменивалось: дадут нищему монету серебряную, а Ростов-город и выменяет её на медь. Конечно, и обманывали нищих, но колокола от того обмана не страдали, а, может, даже зазывней звонят. Вот этот звон и разбередил Бонапарту душу, подумал он о ту пору: «Всё я забрал, а на что мне? Детей нету». Дети у него поумирали в то время. Так и остался Ростов не тронут… Ну, про окуней теперь: окунь, братец ты мой, рыба жадная да хитрая, и ловить её надо умеючи. Пошли мы однажды с отцом на Ошму, по окуня; идём лесом, темно, — вдруг навстречу нам сельца Болотина барин шагает, с ружьём, с сумой охотничьей. Отец — дед-от твой — шепчет мне: «Лезь в кусты!» Ну, сунулся я, притаился…
Кожемякин крякнул, замолчал и снова хмуро оглянул весь сад, посмотрел на главы монастырской церкви. Мальчик, тихонько расчёсывая пальцами густую бороду отца, нетерпеливо толкнул его локтем в грудь.
— Говори-и…
— Ну, — продолжал тот тихо и задумчиво, — вот, значит… После этого дедушка твой сбежал в Рыбный, в бурлаки…
— А барин? — спросил Матвей.
— Барин, — он так и того, — неохотно ответил Кожемякин, глядя в небо. — Тогда, брат, барин что хотел, то и делал; люди у него в крепостях были, лишённые всякой своей воли, и бар этих боялись пуще чертей али нечисти болотной. Сестру мою — тёткой, стало быть, пришлась бы тебе…
Большой рыжий человек вздохнул и, как бы жалуясь, молвил:
— Вот и опять… тут как только вспомнишь что-нибудь касательное жизни человеческой, так совсем невозможно про это ребёнку рассказать! Неподходящее всё… Ты иди-ка, посиди у ворот, — а я тут вздремну да подумаю…
Он разжал колени и легонько, заботливо отодвинул сына в сторону.
У ворот на лавочке сидел дворник в красной кумачной рубахе, синих штанах и босой. Как всегда, он сидел неподвижно, его широкая спина и затылок точно примёрзли к забору, руки он сунул за пояс, рябое скучное лицо застыло, дышал он медленно и глубоко, точно вино пил. Полузакрытые глаза его казались пьяными, и смотрели они неотрывно.
На все вопросы Матвея он неизменно отвечал:
— Не знаю. Кто его знает? Никто этого не знает…
Но иногда он, как будто совершенно опьянённый, начинал бормотать приглушённым голосом непонятные слова:
— Теперь — на дорогу бы выйти. Хохлы — они зовут дорогу — шлях. Шляются люди. Ежели всё прямо идти — куда придёшь в год время? Неизвестно. А в пять годов? Того пуще. Никто ничего не знает. А — сидят.
Потянувшись, он долго и пристально смотрел на свои ноги, словно не понимая, зачем они ему, а потом из его рта снова ползли одно за другим тяжёлые сырые слова:
— Во Пскове один человек говорил мне — я, говорит, шесть тыщ вёрст прошёл. Ну, что ж, говорю? Ничего, говорит. Видно, говорю, нет земле краю? Неизвестно, говорит. Потом — рубаху у меня украл.
Опять молчал, мысленно уходя куда-то, и, неожиданно толкнув Матвея, говорил:
— Ежели бы до морей дойти, — до предельных морей, которые без берегов лежат. Каспицкое — в берегах. Это известно от киргиз. Они круг его обходят. Киргизьё — колдуны больше…