ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ, в которой Иван Иванович повествует о
матримониальных расчетах своей жены и о том, как Ригор Власович
принял на себя не присущие ему обязанности
"Мне тринадцатый минул..." - как сейчас слышу звонкий голосок нашей маленькой приемной дочки, Кати Бубновской. Читала она это стихотворение Тараса Григорьевича на детском утреннике накануне Шевченковских дней. Это уже третий раз отмечает вся Советская Украина великий Тарасов праздник.
С портретов, украшенных еловыми ветвями, строго смотрит на детвору преждевременно постаревший человек, которого почему-то называют сейчас "дедушкой". Может, потому, что для детей сорок семь лет - это почти настоящий закат. Может, еще и потому, что этот кроткий и стеснительный человек (а он именно таким и был!) не знал молодости? А может, и потому, что в сознании народном он и до сих пор живет и продолжает счет своим годам с того дня, когда мать принесла его на свет? Если так, то пусть будет "дедушкой"... Ведь сейчас ему уже сто девять лет. Пусть вечно в памяти революционного народа он будет живым и здоровым и отсчитывает свои годы вместе с нами. Пусть так и остается нашим современником, мудрым и добрым дедушкой...
Катя выучила на память еще и другое стихотворение, "На панщине пшеницу жала...", и была очень обижена, когда я запретил ей читать его на празднике и поручил это другой девочке. Я знаю, что и Нина Витольдовна не поняла бы меня.
До ребятишек не дошла вся тонкая и болезненно щемящая прелесть обоих стихотворений, зато с каким восторгом встретили они "Свiте ясний, свiте тихий...", где "з багряниць онучi драти, люльки з кадил закуряти", - одним словом, они только и воспринимали дух бунта.
Всей школой пели "Заповiт". Песня была суровой и величественной. От упоения у меня даже мурашки пробегали по телу. А в заключение "Интернационал" и современную - "Вперед, народ, иди на бой кровавый...".
Вечером концерт повторили для взрослых в хате-читальне.
"Интернационал" и "Заповiт" все встретили стоя. Это было знаменательно. И я на всю жизнь уверился в том, что только с "Интернационалом" народы сохранят все свои самые драгоценные приобретения - свободу, родной язык, культуру, бессмертие.
Когда в стройном хоре я услышал, словно со стороны, казалось бы, такие простые и бесхитростные строки - "Думи моi, думи моi...", только тогда понял, какую страшную силу несли они в себе. "Роботящим рукам..." звучало как пророчество.
Шевченковский праздник и годовщина Парижской коммуны продолжались в школе еще долго, хотя о них уже и не говорилось.
Словно вдохновленные удивительной силой, мои школьники носили в себе радостные и тревожные минуты сопричастия к гению. Как бы разговаривали с самим дедушкой Тарасом и он завещал им: "Учитесь, братцы мои, думайте, читайте, и чужому обучайтесь, и своего не чурайтесь!" И даже самые отъявленные лодыри и шалуны в эти дни не могли ослушаться этого завещания.
Школьные изложения писали в стихах. Я даже перехватил несколько "цидулек", в которых неизвестные парубки объяснялись в любви неизвестной дивчине четырехстопным ямбом. Понятное дело, я не разглашал тайны переписки, но чьи-то мужественные щеки пылали, чьи-то прелестные глаза опускались долу...
И еще долго-долго стоял дух праздника. Каждый день вставал я от сна в ожидании чуда, словно мне должны были вернуть утраченную молодость. И с каждым днем все выше поднималось солнце, опадала белая пышность снегов и на пригорках зияли черные дымящиеся паром латки. Клокотали, захлебываясь в пене, ручьи, в больших лужах купались воробьи, пили живительную талую воду, наполняясь силой к продолжению своего беззаботного рода. По-новому звучали человеческие голоса - слышалось в них рождение песни. Мне кажется - именно в эту пору земного возрождения происходит зачатие всех песен. Недаром все мифологические сюжеты начинаются с рождения света. Поэтому и весну этого года, весенний, так сказать, солнцеворот запишем на самой чистой странице нашей Книги Добра и Зла. И будем наблюдать, как из освобожденной земли прорастают добрые злаки.
Наше поле чистое, выпололи все бурьяны, засевайся, уродись, жито и пшеница... А за границами - поднимаются плевелы. Безумствуют контрреволюционные банды Муссолини, добрался до королевских покоев и до власти позер и паяц с колючими глазками и тяжелой мордой. Запахло кровью. Что такое фашизм - еще как следует не знаю. Одно мне ясно: если это поход против передовой революционной мысли, террор против рабочих и интеллигенции, то эта мерзость долго не протянет.
Вчера в большую перемену пришла в школу Палазя-хроменькая, жена Македона. Таинственно поманила меня пальцем. Мы вошли в опустевший класс, я велел дежурному выйти, и Палазя вытащила из-за пазухи письмо.
- Вот, Иван Иванович. - Теперь она уже не боялась за судьбу своего мужа, и его письмо было для нее не только семейной радостью, но и предметом непонятной для меня гордости. - Ой Петро!.. - покачала она головой, и непонятно было, то ли она упрекала его, то ли гордилась им.
В том письме наш односельчанин Македон, как всегда в подобных случаях, приветствовал свою ненаглядную женушку и девятерых сынков, передавал поклоны всем родственникам, спрашивал, как там та коняга, которую привели богатеи, не спала ли с тела, не ложится ли в конюшне (не ослабла ли на ноги). А затем шло:
"У меня большая радость. Я выручил начальника режима. От него была мне большая благодарность, и сказал: "Ты, Македон, спас меня, и я тебя спасу". Так что меня перевели в другую камеру и, даст бог, через несколько недель отпустят меня к деткам. И прижму я тебя к сердцу, и ты услышишь, как оно сильно крепко бьется. И береги, Палазя, деток, потому как мы будем старенькие, то они и нам с тобою дадут пропитание. А мне ничего живется, так же дают есть, как и давали, и на морду я не похудел".
От непомерного волнения Палазя дрожала.
- Ой Петро!.. Славу богу, слава! Сжалился господь над нами!
Меня так и передернуло. Жаль мне было и Палазю, но не менее жаль и человеческую правду. Только тогда люди узнают ее, эту правду, когда станут измерять собственное горе чужим.
И я сказал ей:
- А все-таки лучше было бы, если б Петра не помиловали.
Она долго думала. Не могла осознать ни моего жестокосердия, ни моей горькой правды.
- Прощевайте, Иван Иванович!
- Ходите здоровы.
Я просидел за партой до самого звонка.
Где-то под вечер меня вызвали в сельсовет.
На мое приветствие писарь Федор махнул пером на дверь второй комнаты:
- Ригор с барышней.
Панночка оказалась очень хорошенькой, с темным пушком на верхней губе и нежным овалом лица, деревенской девушкой. Здороваясь со мной, она густо покраснела. Будто заглянула в жаркую печь.
- Павлина. Костюк.
- Чем обязан? - Мне нравилось ее смущение.
Девушка посмотрела на Ригора Власовича.
- Это их культпросвет прислал. И уездком комсомола. Так что вам, Иван Иванович, придется передать хату-читальню. Им вот.
Я развел руками.
- Вы, Иван Иванович, не обижайтесь, будете и далее народ учить, только вот они, - указал он большим пальцем, - будут у нас пионервожатой и комсомольскую ячейку организовывать. Я это еще на школьном собрании говорил. А платить им будем из средств самообложения. Ничего, ничего, Иван Иванович, не сомневайтесь, они, - и снова большим пальцем в сторону Павлины, - тоже школу проходили.
"Ну, слава богу, - подумал я, - что не по азбуке Ригора".
- И от Рабземлеса они, - продолжал Ригор Власович. - Наймитам, которые работают у живоглотов, будет защита.
- Ну, хорошо, - сказал я, - работы всем хватит. И образование, думаю, подходящее? - Я краем глаза покосился на девушку.
От учености, которая так и перла из меня, Павлине было не по себе.
- Если вы из самого культпросвета, - снова сказал я без тени улыбки, - то вы - мой коллега. Пойдемте, коллега, пить ко мне чай.
"Коллега" так зарделась, что я наконец оставил игру, подморгнул Ригору Власовичу и похлопал девушку по плечу.
- Ну, ладно, ладно, пошутили - и хватит. Серьезно, пойдемте к нам, переночуете, а уж завтра - за дело.
Я взял ее за руку и, как маленькую, повел за собой.
Евфросинию Петровну ошеломила красота Павлины.
Разговаривая о всяких пустяках, она незаметно для самой себя все прохаживалась вокруг девушки, рассматривала ее анфас и в профиль. Кружилась над нею, как бабочка над цветком. И мне были известны тайные мысли жены. В течение какого-то получаса наша невестонька Катя была отвергнута и яблоко раздора передано Павлине. И, видимо, не тревожила мою жену разница в возрасте Виталика и Павлины. Девушке следовало отключиться от времени и ждать, пока подрастет Виталик.
И угощала Павлину Евфросиния Петровна как собственную невестку.
Уложила спать на перине, мягкой и пышной, как белое облачко. Мне кажется, что в ту ночь видела во сне девушка райские сады и золотых соловушек.
Поутру, еще до занятий в школе, я повел Павлину в хату-читальню и показал ей все нехитрое имущество.