— Fort! Fort![27]
"Прислуга из немок", — решил теперь Самсонов и спросил уже по-немецки, где тут в доме проживает "Herr Lomonossoff"[28] Господин Ломоносов (нем.)..
Услышав свой родной язык, молодая немка покраснела, но ответ ее прозвучал еще суровее:
— Его нельзя теперь видеть!
— А! Так он здесь квартирует? Что же, он разве нездоров?
— Здоров, но сидит за работой. Приходите вечером!
— Was ist da wieder los, Christine? (Что там опять, Христина?) — донесся тут из-за притворенной соседней двери мужской голос.
Христина замахала обеими руками, чтобы Самсонов поскорее убирался, но он, очень довольный тем, что обратил уже на себя внимание хозяина, ответил по-русски:
— Не осудите, Михайло Васильич! Я вас недолго задержу.
Дверь отворилась, и в ней показался, в расстегнутом камзоле, без кафтана, полнолицый, добродушнейшего вида мужчина лет двадцати восьми-девяти.
— Коли так, то милости просим, — сказал он. — У нас ныне, как изволите видеть, генеральная стирка, и тогда моей благоверной не до гостей.
Теперь у Самсонова не могло уже, конечно, быть сомнений, что госпожа Христина — не дворничиха и не прислуга, а сама хозяйка дома, и он смущенно начал извиняться.
— Покудова мы обходимся еще без прислуги, — объяснил Ломоносов.- Ja, Ja, mein Herz, erhitze dich nient! (Да, да, душа моя, не волнуйся!) — прибавил он, видя недовольную мину супруги, и поспешил провести гостя к себе в комнату.
— Прошу садиться, — указал он ему на стул. — В неметчине у них матери семейства не то что наши русские дурафьи-щеголихи, черной работы не гнушаются. А мне это и на руку, финансы еще не в авантаже. Благо, хоть две каморки отвели бесплатно.
Комната по своим малым размерам и то заслуживала скорее название каморки. Обстановка была более чем скромная, но чистота и порядок в ней были образцовые, только письменный стол был завален раскрытыми фолиантами, обложен исписанными листами.
— Спальня наша не больше, — продолжал Ломоносов. — Да окно к тому же выходит на стену. Но дареному коню в зубы не смотрят, есть хоть где голову преклонить.
— И работать? — досказал Самсонов. — А я вот еще помешал вам! Но зато я принес вам добрую весть: новейшую вашу оду правительница повелела напечатать в «Ведомостях» и отпустить вам за нее денежную награду.
— Вот за это большое спасибо! Деньги нам теперь что манна небесная.
— Сколько именно вам назначат, — сказать не умею, но приказано выдать вам награду приличную.
— Спасибо! — повторил Ломоносов. — И вам тоже спасибо, что себя обеспокоили.
Обеими руками схватил он и потряс руку Самсонова, которого, судя по платью, обращению и говору, должен был принять за человека своего круга.
— А у меня ведь к вам, Михайло Васильич, тоже своя просьбица, — заговорил Самсонов.
— Чем могу служить?
— Этой оды вашей я еще не читал, но ее очень хвалят. Когда-то ее еще напечатают! Так вот, кабы мне теперь же списочек…
— Чем богат, тем и рад, — сказал Ломоносов, подавая ему исписанный кругом лист. — Список, как видите, черновой, с поправками.
— Тем он мне еще дороже. И подумать ведь, что вы тоже из простого звания, а стихотворцем и ученым стали!
— А что вы сами теперь-то?
— Теперь… получеловек, четверть человека. Но это длинный сказ.
— Так что и горло пересохнет? Так мы его подмочим. Christine![29]
Жена, занятая своим делом, не торопилась, и муж окликнул ее еще зычнее:
— Holla, Christinchen![30]
Она будто оглохла. Зато из спальни рядом раздался детский плач.
— Ну, так, дочурку разбудил! — сказал Ломоносов и поспешил в спальню.
Вслед за тем он возвратился оттуда с барахтающимся младенцем на руках, напевая немецкую колыбельную песню:
Schlaf, Kindchen, schlaf.[31]
[32]
Но дочурка не унималась. Звонкий голосок ее тронул наконец и сердце молодой матери. Она влетела из кухни и выхватила малютку из рук мужа.
— Да я управлюсь с ней, милая Христина, — говорил виноватым тоном Ломоносов. — Сбегала бы ты лучше за пивом…
— Не можете вы, мужчины, обойтись без этого проклятого пива! — возразила Христина.-
Schlaf, Kindchen, schlaf…
Сам бы и сходил.
— И то, не убраться ли подобру-поздорову? — отнесся Ломоносов вполголоса по-русски к Самсонову. — Есть у нас тут неподалеку преизрядная Bierstube.[33]
Видя, что муж снимает с гвоздя кафтан и шляпу, а гость берется за картуз, молодая дама и без слова Bierstube поняла, куда они направляют стопы.
— Смотри только, не давай записать на себя опять лишнее! — предостерегла она и, достав из кармана тощий кошелек, сунула в руку мужу мелкую серебряную монету.
— Она у меня и казначейша, — пояснил Ломоносов своему спутнику, когда они выбрались оба за калитку на улицу. — С нашим братом, русским, иначе сладу нет. Добрая жена дом сбережет, а худая рукавом растрясет. Вы ведь, я чай, еще холостой?
— Холостой.
— Так коли станете брать себе жену, берите немку: все вернее.
Самсонов промолчал, но не мог подавить вздоха.
— Знать, кого себе уже наметили? — догадался Ломоносов. — Только не из немок? Аль руки коротки?
— Коротки…
— Не тужите: отрастут!
Глава двадцать вторая
ОТ РЫБАЧЬЕЙ ХИЖИНЫ ДО ХРАМА НАУК
— Ну, вот, теперь пообсудим, как из вас сделать настоящего человека, — сказал Ломоносов, усаживаясь с Самсоновым за свободный столик в Bierstube. — Но для сего вы первым делом поведайте мне про себя, со всею откровенностью, кто вы, отколе и чему обучены.
И поведал ему Самсонов, как, переходя из рук в руки, обучился грамоте, письму и счету, а потом и сельскому хозяйству.
— Та-а-к… — промолвил Ломоносов, следивший за его рассказом с таким живым участием, что незаметно одолел уже вторую кружку пенистого пива. — Пути у нас, я вижу, разные, но оба мы — сыны народа, оба рвемся на свет и воздух. По духу мы братья, а потому выпьем-ка на брудершафт: пойло немецкое, так и побратаемся по-немецки.
С налитыми до краев кружками оба разом приподнялись и через руку накрест, как полагается, опорожнили их до последней капли, после чего трижды облобызались.
— Отныне стал ты для меня Гриша, а я для тебя Миша, — сказал Ломоносов.
— Нет, Михайло Васильич, — возразил Самсонов, — дозволь уж мне величать тебя по имени и отчеству: ты вышел уж на свет и воздух…
— Добрел до порога храма наук — верно, и, с Божей помощью, попаду и в самый храм. Но и сейчас, пожалуй, я проживал бы в своих Холмогорах, рыбачил бы на Белом море, кабы не счастливый случай да страсть к учению. Зародилась она во мне, видно, от деда моего с материнской стороны, дьякона.
— Так грамоте ты от него же научился или от родной матушки?
— Нет, дед до меня не дожил, а матушка скончалась, когда я был еще малышом-несмышленышем. Погоревал по ней батюшка, а там женился вдругорядь: без хозяйки в доме неукладно, неустройно, особливо у беломорца, который полжизни в море. Мачеха (не тем будь помянута!) не больно-то меня голубила. Но нашелся добрый человек из грамотных, нашей же волости крестьянин, Иван Шубной, взял меня в науку. Чтение и письмо дались мне, могу сказать, шутя, и стал я в нашей приходской церкви чтецом на клиросе да за амвоном. Заутреня ли, обедня или вечерня, я уже тут как тут, читаю псалмы, каноны, жития святых, а кончится служба, захожу к старичкам в трапезную да своими словами пересказываю им опять то, что прочитал.
— Но все одно церковное?
— Да, мирских книг в те поры у меня еще и в руках не было, пока в доме одного соседа, Христофора Дудина, не попались мне на глаза два учебника: грамматики Смотритского да арифметики Магницкого. Не хотел он сначала давать мне их, да сыновья, приятели мои, упросили. В тех двух учебниках отверзлись мне впервые врата учености. Подвернулась мне еще как-то Псалтирь Симеона Полоцкого, виршами переложенная. Стал я и сам в стихотворстве упражняться…
— А мачеха ничего, не препятствовала?
Ломоносов отмахнулся рукой.
— Прости ей Бог! Наговаривала на меня батюшке, что-де бездельничаю, от работы отлыниваю. А я работу свою же по совести исполнял, с великой даже охотой выезжал с батюшкой на галиоте его «Чайке» на рыбный промысел и в Белое море, и в Ледовитое. Жизнь простая, но здоровая. Лег — свернулся, встал — встряхнулся. В глухую же зимнюю пору какое уж дело, опричь книг? И дошло тут до меня, что есть в Москве первопрестольной училище, где в стихотворству, и всяким наукам обучают. Но лишь только заикнулся я о том, мачеха, а за нею и батюшка в один голос порешили: "Женить молодца, чтобы от дому не отбивался, из воли не выходил!" Отыскали они мне и невесту…
— Да сколько же тебе, Михайло Васильич, было тогда лет?
— А шел мне девятнадцатый год. Не возмог я покориться и темной ночью был таков.