Когда тяжелый больной в комнате, скажем ли: «Обнажи уд и отодвинь („обрежь“) крайнюю плоть»?
В голову не придет. Вкус отвращается.
И все «ветхозаветное прошло» и «настал Новый Завет».
Но так ли это? Не знаю. Впервые забрезжило в уме.
(7 ноября 1912).
* * *
Если Он — Утешитель: то как хочу я утешения; и тогда Он — Бог мой.
Неужели?
Какая то радость. Но еще не смею. Неужели мне не бояться того, чего я с таким смертельным ужасом боюсь; неужели думать — «встретимся! воскреснем! и вот Он — Бог наш! И все — объяснится».
Угрюмая душа моя впервые становится на эту точку зрения. О, как она угрюма была, моя душа, — еще с Костромы: — ведь я ни в воскресенье, ни в душу, ни особенно в Него — не верил.
— Ужасно странно.
Т. е. ужасное было, а странное наступает.
Неужели сказать: умрем и ничего.
Неужели Ты велишь не бояться смерти?
Господи: неужели это Ты. Приходишь в ночи, когда душа так ужасно скорбела.
* * *
Вовсе не университеты вырастили настоящего русского человека, а добрые безграмотные няни.
* * *
Церковь есть не только корень русской культуры, — это-то очевидно даже для хрестоматии Галахова, — но она есть и вершина культуры. Об этом догадался Хомяков (и Киреевские), теперь говорят об этом Фл. и Цв.
Рцы — тоже.
Между тем, что такое в хрестоматии Галахова Хомяков, Киреевские, князь Одоевский? Даже не названы. Имена их гораздо меньше, чем Феофана Прокоповича и Мелетия Смотрицкого, и уж куда в сравнении с князем Антиохом Кантемиром и Ломоносовым.
«Оттого что не писали стихотворений и сатир».
Поистине, точно «Хрестоматию Галахова»[215] сочинял тот пижон, что выведен в «Бригадире» Фонвизина. И все наше министерство просвещения «от какого-то Вральмана».[216]
Как понятен таинственный инстинкт, заставлявший Государей наших сторониться от всего этого гимназического и университетского просвещения, обходить его, не входить, или только редко входить, в гимназии и университеты.
Это, действительно, все нигилизм, отрицание и насмешка над Россией.
Как хорошо, что я проспал университет. На лекциях ковырял в носу, а на экзамене отвечал «по шпаргалкам». Черт с ним.
Святые имена Буслаева и Тихонравова я чту. Но это не шаблон профессора, а «свое я».
Уважаю Герье и Стороженка, Ф. Е. Корша. Больше и вспомнить некого. Какие-то обшмырганные мундиры. Забавен был «П. Г. Виноградов», ходивший в черном фраке и в цилиндре, точно на бал, где центральной люстрой был он сам. «Потому что его уже приглашали в Оксфорд».
Бедная московская барышня, ангажированная иностранцем.
* * *
Выписал (через Эрмитаж) статуэтку Аписа[217] из Египта. Подлинная. Бронза. Сей есть «телец из золота», коему поклонились евреи при Синае, и которых воздвиг в Вефиле Иеровоам.[218] Одна идея. Одно чувство. Именно израильтянки страстно приносили «золотые украшения» с пальцев и из ушей, чтобы сделали им это изображение.
Апис — здоровье. Сила. Огонь (мужеский).
А здоровье «друга» проглядел.
Отчего у меня всегда так глупо? Отчего вся моя жизнь «без разума» и «без закона»?
* * *
Вся помертвевшая (бессилие, сердце), с оловянными, тусклыми глазами (ужасно!!):
— От кого письмо?
— От Веры Ивановны (с недоумением). На что-то пишет согласие…
— Это я ей писала. Музыка Тане. Ответь, что «хорошо», и поблагодари.
Устроила «музыку» (уроки) Тане.
Таня с ранцем бежит в классы. Кофе не пила. Торопится. Опоздала. Поворачиваясь ей вслед:
— Таня, вот тебе музыка. Слава Богу!
Таня спешит и не оглянулась.
Кто-то вас, детки, будет устраивать без матери. Сами ничего не умеете.
(7 ноября).
* * *
Шатается. Из рук моих выпадает.
— У Тани печь топится?
— Нет.
— Отчего дым?
— Вечно дым. Дом так устроен, что не топят, а дымно в комнате откуда-то.
Совсем падает. Плетется до комнаты. Открыто окно и ветер хлестнул.
— Да пойдем назад! Пойдем же, ветер!!
Не отвечая, тащит меня к печке. Заслонка закрыта.
— Ну, видишь, не топится.
Дотащила меня до печи. Потрогала заслонку. Печь потрогала: горяча. Топили утром.
И, повернув назад, повалилась на кушетку.
Ждем Карпинского: день особенной слабости, полного изнеможения. На ногах не стоит. Глаза потухающие.
* * *
Таня вернулась из классов.
— Веру видела?
Вере нездоровится и осталась дома.
— Как «видела»? Как же я ее увижу, когда ты знаешь, что она дома. Мне:
— Она Веру не видела и пришла без Нади.
— Ну что же. У Нади позднее кончается, и она придет потом.
— Отчего без Нади пришла? Не зашла за ней. Обе бы и пришли вместе, старшая и маленькая.
Надя бежит тут, — умывать руки (перед обедом).
— Да вот Надя. Она дома. И значит, вместе пришли (Наде:) Вместе ли?
— Вместе.
Успокоилась. И горит. И нет сил. Душа горит, а тело сохнет.
(7 ноября).
* * *
От Вильборга (портрет Суворина):
— Пришлю дополнительную смету. Из Казани (письмо читается):
— У Николая…
— Какого «Николая»?
— Сын ее, т. е. матери моей, но от другого мужа. У Николая есть приемная дочь. И вот плату за учение ее трудно ему вносить, и, может быть, вы поможете?
Да я и «Николая» никогда не видел. Матери его не видал. Приемной же дочери невиданного сына никогда не виденной мною женщины уже совсем не видал, и не знаю, и совсем не понимаю сцепления их имен с моим…
Студент — длинное письмо: пишет, что тяжело обременять отца, «а уроки — Вы знаете, что такое уроки» (не знаю). «Прочел в „Уедин.“, что у вас 35000: поэтому не дадите ли мне 2 1/2 тысячи на окончание курса?»
Почему «отцу тяжело», а «чужому человеку не тяжело»? И почему не прочел там же, в «Уед.», что у меня «11 человек кормятся около моего труда». Но студенту вообще ни до чего другого, кроме себя, нет дела.
Фамилия нерусская, к счастью. 2 1/2 т. не на взнос платы за учение, а чтобы «не обременять отца» едой, комнатой и прочее. Наверное — и удовольствиями.
«Честная молодежь» вообще далеко идет.
(7 ноября).
* * *
Мы проходим не зоологическую фазу существования, а каменную фазу существования.
* * *
АНКЕТА
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Кто самый благородный писатель в современной русской литературе?
Выставился Оль-д-Ор[219] «откуда-то» и сказал:
— Я.
* * *
Русский болтун везде болтается. «Русский болтун» еще не учитанная политиками сила. Между тем она главная в родной истории.
С ней ничего не могут поделать, — и никто не может. Он начинает революции и замышляет реакцию. Он созывает рабочих, послал в первую Думу кадетов. Вдруг Россия оказалась не церковной, не царской, не крестьянской, — и не выпивочной, не ухарской: а в белых перчатках и с книжкой «Вестника Европы»[220] под мышкой. Это необыкновенное и почти вселенское чудо совершил просто русский болтун.
Русь молчалива и застенчива, и говорить почти что не умеет: на этом просторе и разгулялся русский болтун.
* * *
В либерализме есть некоторые удобства, без которых трет плечо. Школ будет много, и мне будет куда отдать сына. И в либеральной школе моего сына не выпорют, а научат легко и хорошо. Сам захвораю: позову просвещенного доктора, который болезнь сердца не смешает с заворотом кишок, как Звягинцев у Петропавловского[221] (†). Таким образ., «прогресс» и «либерализм» есть английский чемодан, в котором «все положено» и «все удобно» и который предпочтительно возьмет в дорогу и не либерал.
Либерал красивее издаст «Войну и мир».
Но либерал никогда не напишет «Войны и мира»: и здесь его граница. Либерал «к услугам», но не душа. Душа — именно не либерал, а энтузиазм, вера. Душа — безумие, огонь.
Душа — воин: а ходит пусть «он в сапогах», сшитых либералом. На либерализм мы должны оглядываться, и придерживать его надо рукою, как носовой платок. Платок, конечно, нужен: но кто же на него «Богу молится»? «Не любуемая» вещь — он и лежит в заднем кармане, и обладатель не смотрит на него. Так и на либерализм не надо никогда смотреть (сосредоточиваться), но столь же ошибочно («трет плечо») было бы не допускать его.