– Да уж там, что Бог даст. Что Владисток (Владивосток) окажет.
– Да ведь на материке-то теперь, во Владивостоке, и своему-то народу делать нечего.
– Все-таки, думается, там лучше. Все не Сакалин… Как Бог.
– Ну, а деньги у тебя на дорогу есть?
– Вот три рубля есть.
– Да ведь билет стоит не три рубля, а дороже.
– Может, капитан смилуется, трешницу возьмет.
– Да не может капитан, у капитана – тариф.
– Что ж, сдыхать здесь, что ли? Сдыхать на этом острову проклятом? Сдыхать?
– Подайте, Христа ради, на билет, – слышится то там, то здесь.
Нищие у нищих просят милостыни.
В сторонке, отдельно от других, сидит старик на маленькой укладочке и плачет. Всхлипывает как ребенок, и слезы ручьем текут по его посиневшему, восточного типа лицу.
– Что с тобой, старик?
– Дэнга, бачка, домой на родына ехать нэт.
Двадцать три года ждал он этого дня. Двадцать три долгих года. Двадцать три года сахалинской каторги.
Его фамилия Акоп-Гудович. Двадцать пять лет тому назад этот маленький, несчастный, плачущий как ребенок старик, тогда, вероятно, лихой горец, участвовал в похищении какой-то девицы, отстреливался, вероятно метко, и попал на каторгу. Двадцать три года мечтал он об этом дне и копил денег на отъезд. Накопил тридцать рублей, явился, и ему говорят:
– Куда ты. Нужно сто шестьдесят пять рублей.
– Братья у меня в Эриванской губернии, жена осталась, дети теперь уже большие. Умирать хотым на родной сторона, – горько рыдает старик.
И сколько таких, как он, отбывших каторгу, поселенье, мечтавших о возврате на родину, дождавшихся желанного дня, пришедших сюда и получивших ответ:
– Сначала припаси денег на билет, а потом и возвращайся на родину.
И сидят они десятками лет на Сахалине, тоскуя о близких и милых, – они, искупившие уже свою вину и несущие все-таки тяжкую душевную каторгу.
Мимо нас проходит толпа каторжан. Это наши, с «Ярославля». Они поворачивают налево по берегу, к большому одноэтажному зданию «карантина». На дворе карантина уже кишит серая толпа арестантов. А к пристани подходит еще последняя баржа, нагруженная арестантами, которые издали кажутся какой-то серой массой.
Так зовут пост Александровский.
– Не правда ли, – услышите вы со всех сторон от господ служащих, – в Александровске ничто не напоминает каторги!
Я не знаю другого места, где все до такой степени напоминало бы о каторге.
Нигде звон кандалов не слышится так часто.
Широкие немощеные улицы, маленькие деревянные дома – все переносит в глухой провинциальный городок. Вы готовы забыть, что вы на каторге. Но раздается лязг кандалов, и из-за угла выходит партия кандальников, окруженная конвоем. И это на каждом шагу.
Нигде истинно каторжные условия сахалинской жизни не напоминают о себе так на каждом шагу. Нигде истинно каторжная нищета, каторжное бездомовье не бросаются так ярко в глаза. На каждом шагу – фигура поселенца, которая медленно, подобострастно, заискивающе, приниженно приближается к вам, снимая картуз еще за двадцать и тридцать шагов.
Словно призрак нищеты.
Типичная фигура сахалинского поселенца. Одежда, перешитая из арестантского бушлата. Что-то такое растрепанное на ногах, не похожее ни на сапоги, ни на коты, ни на что. Тоска на лице.
Сахалинский поселенец всегда начинает свою речь словами «так что» и всегда обязательно ведет ее «издали».
– Так что, как мы, ваше выскоблагородие, теперича на Сахалине неизвестно за что…
– Ну, говори толком, что нужно.
– Так что, как теперича безо всякой вины…
– Да говори же, наконец, что тебе нужно.
– Так что, третий день не емши… Не будет ли вашей начальнической милости…
– На. Получай – и проваливай.
А с другой стороны улицы к вам подбирается другая такая же фигура, такая же серая, такая же тоскливая.
Серые призраки сахалинской тоски.
И так же начинает нараспев, тягуче, тоскливо «песнь сахалинской нищеты»:
– Так что, как мы…
А впереди десятки, сотни этих серых призраков поют ту же тоскливую песнь.
Порой среди них вы встретите особенно безнадежно-скорбное лицо.
Это сосланные за холерные беспорядки.
От каторги они все освобождены, перечислены в поселенцы, хозяйства не заводят.
– Не к чему. Скоро выйдет, чтобы всех нас, стало быть, на родину, в Россию вернуть.
И слоняются без дела на посту, куда пришли узнать, нет ли «манифесту, чтоб домой ехать». День идет за днем, и все тоскливее, безнадежнее делаются лица ожидающих возврата на родину.
Уверенность в том, что их вернут, у этих несчастных так же сильна, как и уверенность в том, что их прислали сюда «безвинно».
– За что прислан?
– Так, глупости вышли… Доктора холеру выдумали. Известью стали народ присыпать, живьем хоронить. Ну, мы это, стало быть, не давать. Глупости и вышли. Доктора, стало, убили.
– За что же убивали?
– Так. Спужались сильно.
– Да ты видел, как живых хоронили?
– Не. Я не видал. Народ видел.
Вот один из зачинщиков страшных юзовских беспорядков. Высокий, рослый мужик. Он был, должно быть, страшен в эти грозные дни, когда, обезумев от ужаса, ходил по базару с камнем и кричал:
– Бей докторов!
И грозил разбить камнем голову каждому, кто сейчас же не приступит к этой страшной бойне, не пойдет с базара «на докторов».
Теперь у него истомленный долгим, бесплодным скитанием вид. Все ходит по посту, подавая во все учреждения, всем начальствующим лицам самые нелепые прошения. Он подает их всем: тюремному смотрителю, горному инженеру, землемеру и докторам. Он так и ходит с бумагой в руках, – и стоит ему увидеть на улице какого-нибудь вольного человека, он сейчас же подаст ему бумагу.
– Явите начальническую милость…
– Да насчет чего?
– Насчет освобождения…
– Я-то тут при чем! Я, милый, ничего не могу сделать.
– Господи! Да кто же вступится за правду, за истину?
В глазах его блещет отчаяние. Он во всем отчаялся, во все потерял веру – в правду, в справедливость. И только в одном уверен глубоко, всем сердцем, всей душой, – в том, что, призывая убивать докторов, он пострадал «безвинно». И в этом вы его не разубедите.
– Как же так? Как не доктора холеру выдумали? Дозвольте вам объяснить…
И он принимается рассказывать про известь, которой «присыпали народ», и про тех заживо похороненных, которых он не видал, но зато «народ видел».
Вот еще интересный сахалинский тип.
Держится молодцом. Одет щеголевато. Лицо жульническое. Выражение на лице: «готовый к услугам».
Черный «спинжак». Штаны заправлены в высокие крепкие сапоги. На шее – красный шарф. Выправка бывшего солдата.
Сослан за вооруженное сопротивление полиции. Был в Москве в каком-то трактире – притом с отдельными кабинетами – приказчиком. Что там делалось, в этих «отдельных кабинетах», – Господь его знает. Но когда нежданно ночью явилась полиция, он пошел на все, чтобы не допустить полиции до «кабинетов». Запер дверь, стрелял, когда ее выломали, из револьвера.
Теперь отбыл каторгу и числится поселенцем. Целые дни вы его видите только на улице, ничего не делающим. На вопрос, чем занимается, говорит:
– Так… Торгую…
Когда мне нужно познакомиться поближе с кем-нибудь из наиболее темных личностей, он для меня неоцененная протекция.
Как он прикомандировался ко мне, я даже и объяснить не могу. Не успел я ступить на пристань – он вырос передо мною, словно из-под земли, с своим вечным выражением: «готовый к услугам»…
Не успеваю я сказать, что мне нужно, он летит со всех ног.
Лошадь нужно – ведет лошадь. Квартиру отыскать – пожалуйте, несколько квартир. На лице готовность оказать еще тысячу услуг. Каких – безразлично. Ни добра, ни зла нет для этого человека, готового служить чем угодно и как угодно.
Куда бы я ни пошел, я всюду наталкиваюсь на него. Выхожу утром из дома – как столб стоит у подъезда. Возвращаюсь вечером – в темноте вырастает силуэт.
– Не будет ли каких приказаний на завтра?
– Да объясни ты на милость: чего тебе от меня нужно? Что ты ко мне привязался?
– Ваше высокобродие, явите начальническую милость. Так что, как вы со всеми господами начальниками знакомы, вам ни в чем не откажут…
– Ну, к делу.
– Билет на выезд на материк. На постройку.
То есть на постройку Уссурийской железной дороги, которая строится каторжными с острова Сахалин.
– Когда еще в «работах» был, я на дороге находился, работал всегда усердно, исправно. Начальство мною было довольно. Ваше выскобродие, явите такую вашу начальническую милость…
И после этого вечный припев при каждой нашей встрече:
– Господи. Работал. Вегда были довольны. И теперь должон на Сакалине пропадать…
Замечаю, однако, что более порядочные поселенцы от моего чичероне, уссурийского труженика, что-то сторонятся.
Спрашиваю как-то у моего кучера, мальчишки из хорошей поселенческой семьи, присланной сюда «за монету»:[20]