графиней, Николай Феликсович с повадкой старосветского придворного целовал ее руку. Выпрямившись, он оказался пожилым человеком, невысокого роста. Агашин мысленно "записал" его австрийскую блузу, синие кавалерийского образца панталоны со штрипками и дамские прюнелевые туфли с высокими каблуками, на крохотных, уродливо-крохотных для мужчины, ножках.
Леонард отыскал глазами в толпе Агашина и прямо подошел к нему. И заговорил с тою же учтивой манерою придворного петиметра былых времен:
— Очень рад познакомиться… Александр Максимович мне так хорошо говорил о вас. Хотел бы думать, что вам здесь не будет скучно. Любарской еще нет, но вы слышите звонок? Это — ее звонок. А после сеанса вы доставите мне большое удовольствие — осмотреть мою скромную приемную, где я лечу больных.
Агашин совсем близко видел чисто выбритое лицо с красными жилками и военными усами. Видимо, здорово "прогусарил" свою молодость Николай Феликсович, и много шампанского было выпито, а теперь он вел аскетическую жизнь, не ел, а вкушал, и, кроме кваску да чаю, ничего не пил.
Леонард не ошибся. Вошла Любарская с золотой сеткой на густых, причесанных двумя вороньими крыльями, волосах. Удлиненный овал бледно-матового лица и большие темные широко-раскрытые глаза. Свободными, спокойными складками падал вокруг стройной фигуры бархат ее одеяния, — не платья, а именно одеяния.
И как у польской графини, так и у художницы, Николай Феликсович, склонившись, с позабытой теперь учтивостью поцеловал узкую бледную руку, горящую кольцами.
Греясь у потрескивающего камина, высокий плотный брюнет, с аккуратно подстриженной на заграничный манер бородой, не сводил глаз с Любарской. В этом человеке с алой чувственной нижней губой, к которой вплотную подходила густая холеная борода, угадывался знаток женщин. Любарская волновала его своей оригинальной красотой, хотя, с общепринятой точки зрения, в ней не было ничего красивого.
Фамилия его — Еленич. Это — известный в Петербурге делец. Он, для виду, числился при каком-то министерстве. Но службой не занимался вовсе. Еленич поглощен был целиком всевозможными предприятиями, то зарабатывая десятки, даже сотни тысяч, то прогорая и нуждаясь в нескольких радужных. Темных дел ему не приписывала даже вездесущая петербургская сплетня, и репутация его была чиста. Те, кто знал его, говорили, что он хороший, любящий муж и отец.
Леонард обвел взглядом всех гостей и сказал:
— Что ж — приступим?
Любарская села за стол, на котором лежали большие белые твердые картоны. Сбоку — узкая коробка с длинными палочками угля и красными карандашами.
Чьи-то руки положили верхний картон на колени Любарской. Приблизившись к художнице, Леонард коснулся пальцами ее плеча и произнес каким-то другим голосом:
— Отдайтесь вашему высшему "я" и творите свободно!..
И отошел в сторону.
И вдруг позабыл о художнице. Усталый, какой-то бессонный взгляд…
А она — неузнаваема. Словно подменили ее, всегда медлительную, величавую. Горячим румянцем вспыхнули бледные щеки. В глазах — что-то чужое и чуждое. Какие-то вдохновенные, неестественно веселые огоньки загорелись в них. И угадывалось, что эти глаза видят сейчас то, чего никто из окружающих не видит. Вздрагивал профиль, беззвучно, быстро-быстро шевелились губы и ходуном заходила горящая кольцами тонкая рука. Прыгали в воздухе трепещущие пальцы, бессознательно искали чего-то. И словно они были сами по себе, — пять крохотных непонятных существ…
И все смотрели на художницу и друг на друга с застывшими, серьезными лицами. И всех лихорадило нетерпение. Оставив свою позицию у камина, видный брюнет с "международной" бородой подошел ближе.
Кто-то вынул часы…
Башилова, священнодействуя, держит перед художницей коробку с углем. Пляшут пальцы, лихорадочно пляшут внутри коробки. Хватают один уголь, отбрасывают и из средины откуда-то, из-под груды выхватывают красный карандаш…
И совершенно неожиданно, где-то сбоку, на самом краю картона, Любарская делает несколько судорожных бессвязных штрихов. И сразу — стремительный переход вниз. Ряд сильных, почти безумных ударов карандашом. Она отбрасывает его, схватывает уголь… Задержалась на мгновение черная палочка в ее руке, точно недоумевая…
Какой-то судорогой вздрогнули под бархатом одеяния плечи художницы. Она пыталась обернуться назад, а лицо исказилось капризно-досадливой, почти страдальческой гримасой. Что-то сковало ее, мешая творить… И хочет, пробует оглянуться, но не может…
Леонард со своими бессонными всевидящими глазами подоспел вовремя. Галантный поклон версальского маркиза по адресу Еленича и тихая, чуть слышная фраза:
— Я покорнейше прошу вас отойти в сторонку — подальше… У вас слишком большая воля, и она парализует художницу отдаться своему высшему "я"…
Брюнет молчаливо кивнул и вновь занял покинутое место у камина.
Гримаса исчезла с лица Любарской. Чертами овладело загадочное, вдохновенное выражение. Уголь заработал порывисто-энергичными штрихами, создавая прямо со сказочной быстротой наклонившуюся голову в тюрбане.
Уже кончен рисунок, но художница продолжает вздрагивать, трепещет рука с углем и глаза блестят нездешним и странным возбуждением.
Все сдвинулись тесным кольцом.
На картоне — две хаотических фигуры. Это — не люди, а призраки, символы. Одна фигура в тюрбане, с трагической линией бровей, перебирает струны. В этом широком, таком стихийном из нескольких штрихов рисунке углем было так "много востока". Чудился дремлющий под зноем базар, смуглые люди-тени, все в белом, чудились заунывные жалобные звуки свирели, факира-заклинателя змей.
Какой-то художник-любитель качал головой.
— Страшная сила! Можно подумать, — это эскиз какого-нибудь большого ориенталиста вроде РеньЁ или БенжамЕна-КонстАна.
Коснувшись плеча Любарской, Николай Феликсович расколдовал ее, снял свои чары. Она в изнеможении откинулась на спинку стула, глядя на всех и никого не видя, с блуждающей, какой-то бессильной улыбкой…
— Теперь она в сознании? Говорить с нею можно? — деловито осведомился Агашин у Леонарда.
— Можно, только не обременяйте ее вопросами, пожалуйста: два-три — не больше. Сеанс не кончен. Она будет еще рисовать…
— Будьте добры сказать мне, — спрашивал художницу репортер, — сюжет вам неизвестен заранее?
— Я ничего не знаю; какая-то посторонняя сила толкает мою руку, я ощущаю полную оторванность от земли и не знаю, куда брошу в этот момент последующий штрих.
Агашин чиркал все это в записной книжечке.
Высокий обладатель международной бороды наклонился к маленькому Леонарду.
— Николай Феликсович, представьте меня Любарской.
— Только не сейчас, ради Бога, не сейчас! Потом — с громадным удовольствием. Потом, перед ужином. Вы будете ее кавалером. А теперь…
Башилова положила другой чистый картон пред художницей. Леонард, в прюнелевых дамских туфельках, дробной походкой, словно расшаркиваясь по дороге, приблизился к Любарской и положил ей на плечо руку.
— Отдайтесь вашему высшему "я"!
Блуждающая улыбка покинула бледные черты, и вдруг озарилось лицо. Башилова продолжала священнодействовать, держала на вытянутых ладонях коробку с углем и карандашом. Резким и сильным движением выхватила художница черную палочку. Уголь хрустнул в ее руке и обломок безумными скачками забегал по картону….
Леонард, касаясь