Это было естественное для меня, простое дело, на первый взгляд оно вовсе не требовало усилий. Мне было легко, весело, интересно, и все, что получалось, меня радовало, потому что было полностью моим. Собственные работы казались мне чудом, возникавшим каждодневно из ничего. Всегда была неожиданность при встрече с результатом. Путь к нему состоял из тысяч крошечных выборов, при каждом мазке; делались они независимым от моего сознания образом.
Трудно описать чувства, возникающие перед белым листом. Они примитивны, не знаю даже, с чем сравнить... Миша Рогинский, к примеру, говорил, что женщине объяснить это не возьмется. Наброситься, забросать краской, нарушить белизну?.. При этом слюна вязким комком во рту, волосы дыбом, мурашки по коже, бьет озноб... хриплое дыхание, непроизвольные слезы, ругательства... у кого как, и все, что угодно. Слушая сладкие вздохи и ахи вокруг картин, дурацкие рассуждения о красоте, радости и все такое... хочется порой плюнуть на пол и растереть.
Это дело многое во мне объединило, смогло выразить: все нерассуждающее, чувственное, не поддающееся слову поднялось из темноты и напряженного молчания.
И здесь, так же, как в науке, меня интересовало только то, что я делаю сам. Картины других художников оставляли меня равнодушным.
4
Мне было хорошо, только мысли о предстоящей защите не радовали меня. Как-то утром, проснувшись, я почувствовал тяжесть в груди, вялость, что-то неприятное мне предстояло... Я вспомнил - диссертация. Я принужден буду убедительно говорить о том, что мне не интересно, казаться значительным, умным, знающим - заслуживающим... Не хочу. Хватит притворяться - перед собой, перед всеми. Я не верю в науку. Хочу писать картинки. Профессия это или нет, я просто хочу их писать.
Я почувствовал, что сейчас с наукой будет покончено. Первое, что я должен сделать - это пойти и уничтожить, разорвать свою диссертацию. Я тут же вскочил, наспех оделся и побежал в институт, где должна была происходить защита. Я очень боялся, что там никого не будет и мне не отдадут мою работу сейчас же!.. Там были люди, я схватил свою папку и убежал. Они, наверное, приняли меня за ненормального. Единственное, что они могли предположить - я собираюсь уехать из страны. И то, зачем так неразумно отказываться от звания? Никто ничего не понял.
Я бежал по узкому проходу к метро "Ленинский проспект", по бокам с двух сторон стояли мусорные баки. Я с наслаждением рвал страницы и выбрасывал их в эти ящики, последней разорвал и выбросил папку. Я был так доволен, как будто написал еще одну картинку. Действительно, я внес новый штрих в свою жизнь. Но пока я не могу уйти! Это наполняло меня нетерпением и горечью - я не могу сразу освободиться и уйти! Разлюбив, надо уходить... Мне и в голову не приходило, что очень многие всю жизнь ходят в Институт, как на службу, а потом бегут домой - жить. "Дом для тебя - ночлежка... " говорила моя первая жена. Я жил там, где был мой главный интерес.
Все эти годы, пока я не ушел, я был в постоянном бешенстве, что не могу это сделать сегодня, сейчас!.. Такое было время, каждый сидел в своей ячейке, а если вылезал, его сразу били по голове. Когда я, наконец, уволился, ко мне стал приходить милиционер - "собираетесь работать?" Картины не покупали, всерьез их никто не принимал. Да и продавать было непонятно как, запрещено.
Пока я числился на работе в Институте, мало кто знал, что я рисую. Я старался скрыть это, чтобы не вызвать насмешек. Но больше, чем насмешек, я боялся "понимания" - нашел себе "хобби"... В бешенстве от своего бессилия я бездельничал в лаборатории даже тогда, когда мог без большого труда сделать что-то разумное и полезное. Я ненавидел свою работу, которая держала меня здесь насильно. Сидел в своем углу и, когда меня не видели, рисовал, а потом шел домой, чтобы там рисовать. С наукой было покончено.
Так я сидел в лаборатории еще восемь лет, почти ничего не делая, пользуясь своими "запасами", памятью, эрудицией, неопубликованными материалами, которые постепенно давал в печать. Угрызений совести из-за того, что я занимаю чье-то место, у меня не было.
В конце концов моя "копилка" опустела, но как раз к тому времени меня решили выгнать. Вовсе не из-за науки. Перехватили вызов из Израиля, который предназначался мне. Это была обычная практика властей в те годы. Знаменитый 84-ый! Мои коллеги, такие интеллигентные и свободомыслящие, совершили подлость и вряд ли даже поняли это. В 1985-ом они меня не переаттестовали, а в 86-ом я ушел сам, не дожидаясь вторичной переаттестации.
5
Вот я и добрался до еще одного крутого поворота в своей жизни. Сначала я думал, что крутым его не назову. Ведь я уже изменил свою жизнь по сути начал рисовать и отказался от науки. Уход только закреплял и подтверждал мое решение. Но оказалось, что решительный разрыв с наукой важней, чем я думал. Меня словно кинули в воду, не умеющего плавать. Теперь я должен был поверить в то, что художник. Изменилось мое отношение к живописи - она перестала быть только "радостью", а стала еще и делом, в котором я должен расти, добиваться все большей определенности и выразительности. Иначе, зачем?.. Просто интересно?
Конечно - да! Но я не из тех, кто может надолго сохранить интерес к делу, если оно не создает возможности для роста, совершенствования в мастерстве. Я спокойно могу обойтись без достатка, известности, признания, даже уважения, но я должен чувствовать, что со мной в результате общения с делом происходит что-то важное. Если нет, то какое-то время я держусь на самозабвенном копании, на "чистом" интересе, а потом, без движения, без свежего воздуха начинаю увядать. Я должен радовать себя каждый день чем-нибудь новеньким, видеть, как расширяются мои возможности. Дело, которое слишком долго топчется на месте, вырождается, теряет смысл. Мне необходимы постоянные усилия. Чем лучше результаты, тем скромней мои требования к жизни: наивный телесериал по вечерам, шоколадка к чаю... Если я теряю свои цели, то начинаю жрать, жиреть, поглощать детективы и фантастику.
Оказалось, что в искусстве я веду себя точно так же, как в науке: сосредоточен на себе и мало что вижу вокруг. Но теперь я столкнулся с самым тонким и сложным занятием, из всех, которые знал. Оно дает мне редкую возможность постоянно иметь дело с собой, искать, нащупывать, уточнять свои пристрастия, влечения в той огромной сфере чувственного опыта, которая так или иначе связана со зрительными ассоциациями. Результат - картина, она сохраняет "отпечатки" моих пальцев, мой след - как раз то, без чего я страдал в науке. Я постоянно наполняю пустоту своим содержанием - то, о чем я мечтал всегда. Не я служу делу, а оно, наконец, для меня! И потому, уйдя из науки, потеряв опору в реальной жизни, не умея заработать себе на хлеб, я ни разу не пожалел о своем поступке.
6
Итак, живопись позволила мне выразить то собственное, "только мое", что из меня попросту выпирало. Ничто не доставляло мне раньше такой радости, как эти маленькие рисуночки. Это трудно назвать просто новым увлечением - я, можно сказать, напал на живопись, и не только в переносном, но и в самом прямом смысле. Мое чувственное отношение к миру, приверженность к простым ощущениям после долгого молчания потребовали голоса, должны были получить нечто в качестве языка. Так я и обошелся с живописью - схватил ее и стал макать в чернильницу, возить ею по холстам и картонам, ничуть не заботясь о том, что это тонкий инструмент, что тысячи людей жили этим и умирали, оставив битком набитые музеи... Все это меня не волновало...
Потом началось обратное действие - живописи на меня, и оно продолжается до сих пор.
Важной для меня оказалась первая большая выставка в Пущино, в 83-ем году, задолго до того, как я окончательно оставил науку. После нее у меня появилась мысль о профессии художника. Это были мрачные годы. В отзывах оказалось много злобы, нетерпимости - меня называли и сионистом, и фашистом, и просто мазилой. И все потому что я "вылез" со своими искренними простыми картинками... Вечерами, в темноте, я подходил со стороны улицы к окну и смотрел, как ходят люди, рассматривают мои работы. Мне было больно за картины, что они, беззащитные, висят перед чужими враждебными глазами. Но выставка помогла мне утвердиться: те люди, которых я уважал, с чьим мнением считался, меня поддержали.
7
Специфических способностей к живописи я не имел. Помогла моя способность увлечься, благодаря ей, я легко преодолел преграду критики и самокритики и успел написать много картинок, которые полюбил. Иначе и быть не могло, ведь я должен был любить все, что делаю сам. Что же у меня было для живописи? Желание и сила чувств. Отвлеченность от реальности - надо мной не довлела необходимость изобразить все, "как оно есть на самом деле". Я не был испорчен негодными учителями, знающими, как должна выглядеть "настоящая" картина. Они бы никогда за меня и не взялись! В то же время я встретил нескольких людей, понимающих живопись и доброжелательно относящихся ко мне. И главное, пожалуй, что у меня было, и помогло напряженное внимание к себе, острое ощущение собственного состояния, как главного переживания - до немоты, до полной оцепенелости. И, как ни странно, чувство меры. Я всегда склонен преувеличить и обострить, экспрессионист по натуре, но где-то останавливаюсь как вкопанный. Меня останавливает не чувство меры-гармонии и не сравнение с реальностью, а та самая "боязнь распада", НЕЦЕЛЬНОСТИ, которая, начинаясь от страха за равновесие личности, распространяется на все, что я делаю. Я уже много говорил об "отбрасывании", о том, что должен отрезать от себя все, что "не влезает" в сферу внимания. Точно так же я поступаю со своей картиной, ведь она связана со мной, и в ней все те же пределы и ограничения, которые я чувствую в себе. Она обязана быть цельной, не распадаться на части, пусть даже самые интересные и красивые. Она не должна кричать, быть раздрызганной и суетливой. Она должна быть определенной и сильной по своему чувству, состоянию... Страх перед нецельностью заставляет избегать необузданного усиления цвета, чрезмерной резкости, бьющей в глаза грубости, внешней эффектности... напыщенности, ложной красивости... Я говорю, конечно, о той картине, которая получилась.